Иерусалимские дневники (сборник)
Шрифт:
– И тогда, пока не сдохнет, – говорил рассказчик, медленно прихлёбывая виски, – у него такое чувство будет, будто срёт он раскалёнными бритвами.
Я от радости аж вскрикнул и наверняка подпрыгнул бы, но телевизор я смотрел, неловко на бок привалясь: сидеть я к тому времени уже не мог. А впрочем, и ходить я мог не очень, ибо именно такие ощущения испытывал и при ходьбе. И ездить на машине я уже не мог бы, только помогла сообразительность и выручка российских юмористов. Привезли мне два толстенных тома мастеров российского юмора, и я их подложил под обе ягодицы – стала выносимей боль, и можно было снова ездить на сеансы облучения. Забавна здесь моя кретинская наивность: эти муки простодушно полагал я неизбежным следствием лечения, а про снимающие боль снадобья мне врачи не рассказали, считая, очевидно, что нормальный человек и сам про это знает. Какую-то бессмысленную мазь дала мне, правда, медсестра, но боль ничуть не унималась.
Мне очень не хотелось, чтобы о болезни и о мытарствах моих все были осведомлены и говорили мне слова пустые,
– А мы с женой гуляем тут, – ответил я невежливо. – Мы утром как позавтракаем, сразу приезжаем погулять сюда немного.
Она мгновенно испарилась, но своё предназначение исполнила немедля: мне уже назавтра начали звонить и выражать сочувственные чувства. Так что затаиться мне не удалось. Но все довольно быстро поняли, что соболезновать жене ещё покуда рано, а меня опасно утешать и ободрять, поскольку лучезарно улыбается мерзавец, чем нахально обижает ободрителей. И стал я жить спокойно в этом смысле.
Тут ещё добавить надо, что меня одновременно химией травили: сразу после облучения мне через вену заливали в организм какую-то лекарственную гадость, тоже гибельную для растущих быстро клеток. Только эта химия влияла и на многие другие клетки, и возможные последствия были изложены на специальной бумажонке, мне вручённой, – там такое обещали, что рука не поднимается перечислять. По счастью, эти радости не выпали моему организму. Потому, возможно, пощадили меня мерзкие последствия от этого превратного лечения, что я на химии – уже второй раз в жизни был. Когда-то выдумщик Хрущёв вообразил, что всю советскую империю спасёт от загнивания цветущей экономики – промышленность, увязанная с химией. И холуи его развили сумасшествие, подобно кукурузному: повсюду стали строиться заводы всякого химического производства. А туда нужны были рабочие в количестве неимоверном, и холуи (а то и сам Никита) всё сообразили гениально: из бесчисленных российских лагерей досрочно стали зэков отпускать. Но не домой, а на заводы эти. Называлось это условно-досрочным освобождением с направлением на предприятия большой химии. И я безмерно ликовал, когда из лагеря мне удалось в такого рода ссылку просочиться. Вроде крепостного права это было. Жили химики в построенных для них бараках-общежитиях, но при наличии семьи пускали жить отдельно. Я три года наслаждался там иллюзией почти свободы. При слове «химия» я до сих пор блаженно жмурюсь. Потому она меня и пощадила. Только слабость мне досталась, но её лечил я непрерывным сном – как только удавалось, я валился, отключаясь, как младенец.
Все эти месяцы повсюду Тата ездила со мной и ни на шаг меня не отпускала. Ей наверняка пришлось потяжелей, чем мне, но я, замшелый эгоист, воспринимал это как должное. И лишь чуть позже спохватился, осознав, какую встряску ей пришлось перенести. С достоинством, спокойно – как когда-то в ссылке, посреди холодной и заведомо враждебной непонятности.
А сколько снадобий лекарственных я заглотал за те злосчастные полгода! Один приятель мой когда-то дивно пошутил. Он издавна ходил с большой спортивной сумкой – там и книги помещались, и бумаги, даже продовольствие при случае влезало. И однажды, будучи в присутствии каком-то и оттуда уходя, он эту сумку взять забыл. И был уже у двери окликом насмешливым настигнут:
– Саша, вы оставили у нас свой кошелёк!
Тут мой приятель обернулся и с печальной элегичностью сказал:
– Это не кошелёк, это аптечка.
И повторить его слова по праву мог бы я. Как и слова одной четырёхлетней девочки, внучки моего приятеля другого. Бедную девчушку приводили полечиться от чего-то, и уже на выходе из поликлиники увидела она идущую ко входу сверстницу. И замечательно сказала маленькая гуманистка:
– Девочка, не ходи туда, там доктор!
А после дали отдохнуть мне месяц или полтора, и я довольно быстро оклемался, на что, честно говоря, уже не очень-то рассчитывал. А дальше операция была, и через шесть часов очнулся я, лишась прямой кишки. Уже и Тата была рядом, на меня приветливо смотрела и не плакала. Все шесть часов они с её сестрой сидели возле операционной, изредка пускаясь побродить невдалеке, чтоб как-то скоротать медлительно тянувшееся время. И с радостью я ощутил, что снова жив.
Я многое из этих замечательных переживаний изложил стишками, отчего и предисловие затеял, чтобы понятно было, о какой болезни речь идёт. Сохрани тебя Господь, читатель, от такого опыта житейского.
А между прочим, шесть часов наркоза даром не прошли. Я обнаружил, что читать могу не больше часа в день, и голова была пуста, как сумка вышедшего за продуктами. Явилась мне печальная научная идея, что мыслительные центры человека и его все творческие нервные узлы – располагаются в прямой кишке. И собеседники сочувственно со мною соглашались. Из этого мучительного ступора меня однажды вывела история, наполнившая меня тихой радостью.
Ещё в совсем глухие времена рассказывали старые евреи, что в Войне за независимость Израиля участвовало множество советских офицеров, неизвестно как попавших в Палестину. Даже слышал я такую версию, что это по приказу Сталина туда их завезли – усатый гений будто бы надеялся
Я всегда немалую испытываю радость, натыкаясь на следы российского еврейства в основании и обустройстве нашего невиданного государства. Легенда это или быль – мне совершенно безразлично. Сама же байка – сколько бы в ней ни было загадочных вопросов – очень освежающе сказалась на моём душевно-умственном затмении. И я её немедля раззвонил по всем друзьям.
Наверно, все мы (так мне кажется) испытываем удовольствие, когда вдруг повезёт какой-то новый факт или историю в застолье рассказать или приятелям по случаю. И тут нельзя не вспомнить, как когда-то Тоник Эйдельман рассказывал о городе Торжке. Приехал он туда какую-то прочесть заказанную лекцию (а может быть, в архиве покопаться). И к нему, поскольку фраер-то столичный, заглянул в гостиницу сам третий секретарь горкома партии, задвинутый начальством на культуру. Ну, перекинулись они взаимно вежливыми фразами, и секретарь, слегка помявшись, Тоника спросил:
– А вот вопрос у меня к вам, довольно тонкий. Тут у нас в Торжке жила Анна Петровна Керн, и, говорят, у неё с Пушкиным роман был – это правда?
Тоник жутко оживился от такого школьного вопроса и подробно перечислил – от «Я помню чудное мгновенье» до цитат из писем, по которым достоверно выходило, что роман и в самом деле был.
– Спасибо вам за информацию! – сказал с восторгом секретарь и крепко руку Тонику пожал. – Сейчас у нас идёт пленум горкома, я пойду – порадую товарищей.
А тут во мне ещё и тромб явился под коленкой, властно узаконив сильной болью мою лень из дома вылезать. Мне прописали ежедневные уколы, я их взялся делать сам и честно делал. Я сам себе был и больной, и медсестра. Я сам себя колол, потом я сам себя щипал за попку, сам себе сердито говорил: «Прошу без хамства, пациент!» – и тут мы на день расходились. Медсестра растаивала в воздухе, а пациент закуривал и продолжал читать.
А год Собаки ещё длился, истекая. Попадались вдруг и мелкие приятности. Так, позвонил мне незнакомый человек, чтобы сказать спасибо, из Москвы. Пять лет он просидел в тюрьме в Арабских Эмиратах, запёк его туда партнёр по бизнесу, такая бытовая ситуация. И он пять лет читал мои стишки, которые с собой у него были, и они ему немало помогли. Я благодарность эту принял с превеликой радостью. Хоть вообще мне только что докучны всякие хвалебные слова. Тут некогда к нам переехал жить в Израиль очень и в империи известный советский писатель. Почему-то он решил, что я здесь – местный Михалков, в силу чего стал поздравлять меня со всеми праздниками, присовокупляя всякую хвалу. Я свирепел от каждого звонка, но он, по счастью, вскоре выяснил, что Михалковы тут – совсем иные люди, и отстал. А вот мне как-то молодая женщина в антракте на концерте рассказала, что она рожала под мои стихи: ей муж читал их, и она смеялась, отчего гораздо легче были роды, – тут я радость подлинную испытал. И гордость – чувство низкое, но донельзя приятное. Здесь я слегка споткнулся, застеснявшись, но сурово сам себя одёрнул: когда скромничают слишком, это хуже хвастовства, так лучше буду я хвалиться ненароком. Столько человек уже рассказывали мне, как помогли им некогда мои стишки во время тягостной депрессии, что грех об этом умолчать, а с радостью упомянуть – не грех.