Иезуитский крест Великого Петра
Шрифт:
Католики и протестанты, принимавшие участие в происходивших событиях, готовились к новой схватке.
XIII
Два месяца тело покойной великой княжны Натальи Алексеевны стояло в траурной зале Лефортовского (или как еще его называли Слободского) дворца. Священники читали Псалтирь. Потрескивали свечи. Стены и потолок обиты черным. По потолку зала была убрана серебряною материею, на которой руками французских мастеров вышиты были, золотом и шелками, императорская корона и цветы. Восемь, постоянно сменявшихся, «дневальных» дам составляли почетную стражу тела. В головах покойной стояли на часах два кавалергарда с обнаженными шпагами.
20 января, вскоре после Рождества, с величайшей пышностью совершилось
В Стародевичьем монастыре, в старой соборной церкви, где похоронены были почти все великие княжны, царицы и царевны русские, обрела вечный покой и сестра государя. В головах церкви, рядом с могилами супруги великого князя, Софьи Витовтовны, и обеих жен Иоанна III — Марией Тверской и Софьей Палеолог, теперь стояла и ее гробница.
Государь, похоронив сестру, казался безутешным. Ему бы надлежало выехать из Москвы, где все напоминало о невосполнимой утрате; этого надеялся Остерман, о том просил граф Вратиславский и дюк де Лириа. Не знал государь, что того ради они пошли на подлог, изменив текст письма, пришедшего из Вены от императрицы и герцога Евгения Савойского.
Но Долгорукие обще с другими боярами не любившие Петербурга, умели отклонить исполнение сих просьб. Услужливый князь Алексей Григорьевич Долгорукий, для рассеивания грусти Петра II, начал ежедневно приглашать его в Измайлово, что не за горами, то погонять зайцев, то потешиться над волками.
За охотою проходило время.
К сему развлечению присоединилось вскоре и другое: завтраки в Горенках, подмосковной князя Алексея Григорьевича, не лишенные присутствия его дочери, княжны Екатерины Долгорукой, «красавицы, пленявшей стройностью стана, белизною лица, глазами томными, очаровательными». Долгорукие ревниво наблюдали императора и не любили окружать его иначе, как своими родичами.
Первопрестольная столица по целым неделям, а то и месяцам сиротела без своего надежи-государя или, как писал М. Д. Хмыров, «по временам, приходила в негодование от буйной ватаги молодцов, бурею проносившихся по ее улицам и насильно врывавшихся в мирные домы, хозяева которых узнавали в предводителе ватаги царского фаворита, князя Ивана Долгорукого, «гостя досадного и вредного». Любимец государя, по слухам, получив отказ от цесаревны Елизаветы, пустился во все тяжкие. Он, правду сказать, был большой любитель прекрасного пола. С отцом он вздорил, даже не ладил. Остерман лавировал между ними: слушал со вниманием князя Ивана, когда
Москвитяне могли видеть государя только тогда, когда он, укутанный в шубу, выходил из теремов царских и, сев в сани, мчался в обычный свой путь, в Горенки.
— Сейчас важно наше возвращение в Петербург, — говорил дюк де Лириа фавориту, — оно полезно царю, монархии, потому что его величество лично будет видеть завоевания своего деда и свой флот, который может погибнуть, если двор долгое время будет оставаться в Москве. Наконец — вашему дому, Долгоруких, потому что, не дай Бог, если воспоследствует какое-нибудь несчастье с царем, вы все погибли, ненависть завистников ваших такова, что вас передушат всех. Но случись это роковое несчастье с царем в Петербурге, они не рискнут там. Народ там вовсе не так силен.
«Иностранному министру нельзя не удивляться дружбе и согласию герцога Лириа, фаворита и Остермана, — извещал в реляции от 16 января 1729 года Иоан Лефорт. — Против обыкновения они видятся каждый день, предпринимают различные прогулки, во время которых, вероятно, господствует полная откровенность. Можно сказать, что герцог вообще любим… Виновником соединения любимца с Остерманом справедливо считают герцога».
Остерман, казалось, ничего не делал помимо дюка де Лириа, а тот советовался с любимцем. Оба, однако, сомневались в благонамеренных действиях князя Ивана Долгорукого. И оба считали, что Россия на пути к «небытию», то есть к замкнутости Московского царства.
30 марта 1729 года в Москве случилось важное происшествие. В тот день, при большом стечении народа, четвертовали дьячка Ивана Григорьева за составление дерзкого письма, в котором, в частности, были такие строки: «…в Российском государстве умножение всякого непотребства и зла преисполнение от высших господ». Иван Григорьев звал народ подняться «за веру христианскую против господ и афицеров». Царю же предсказывал: «А сей владеющий Россией император не долгожизнен, скоро умрет».
Слова его оказались пророческими.
В апреле Долгорукие отправили, под удачным предлогом, князя Бутурлина из Москвы на Украйну, в армию. Бутурлин, доселе поддерживавший князей Голицыных, навлек на себя своими поступками гнев императора и был главною причиною охлаждения его и к цесаревне Елизавете. Та бежала императора. «Голицынская партия, думавшая упрочить за Елизаветою Петровною исключительное доверие и силу у государя, и чрез то утвердить свой собственный вес, легкомыслием и высокомерием своим способствовала только еще к большему обессилению Цесаревны и приготовила собственное свое падение, — заметил К. И. Арсеньев. — Все остальное время Царствование Петра II Голицыны не имели уже никакой значительности политической и уклонились от дел; поле единоборства осталось за Долгорукими».
Было ясно: двор в Петербург не воротится. Фаворит охладел к этой мысли, тяготел к родственникам. Князь же Василий Лукич, идеолог, можно сказать, долгоруковского дома, занимался только интригами, стараясь, чтобы двор не возвращался в Петербург, и этого дюк де Лириа не мог скидывать со счетов и потому закладывал то в свои расчеты.
Самое время сказать о его новом знакомом — аббате Жюбе, свидания с которым переменили ход многих дел.
Аббат Жюбе прибыл в Москву 20 декабря 1728 года, как воспитанник детей княгини Ирины Петровны Долгорукой, принявшей, напомним, в Голландии католическую веру и теперь возвратившейся на родину. Жюбе был тайным агентом Сорбонны, которая после двухлетнего рассмотрения вопроса о миссии в Россию решила послать его туда по совету докторов Сорбонны Птинье, Этмара, Фуле и других, дала ему верительную грамоту от 24 июля 1728 года и облекла полномочием вступить в переговоры с русским духовенством о соединении церквей.