Иго любви
Шрифт:
Боже, Боже!.. Как далек еще от нее тот день, когда она выведет их всех из этой ямы на солнце, на воздух! Но этот день придет. Она это знает. В этом смысл всей жизни.
Мастерская в два окна служит и столовой. В третьей, совсем крошечной каморке живет Надежда с сестренкой Настей.
Она рано встает, чтобы при свечах вышивать по тюлю. Золотом вышивать можно только днем, а то грозит слепота. Но солнце зимой светит здесь всего каких-нибудь два часа… Утром, пока темно, Надежда идет на рынок, готовит обед, стирает, убирает комнаты. А когда ползут сумерки, она несет работу в купеческие и господские дома.
Мать ее умерла от чахотки, когда Надежда была еще девочкой. Отец-сапожник «сгорел от вина»… Дети остались на руках дедушки. И Надя, с семи лет учившаяся шитью и вышиванию золотом, с двенадцати лет уже кормит семью.
Недавно она получила совершенно случайно место в театре. Днем она приходит на примерку, шьет и переделывает костюмы. День проходит в беспросветном труде из-за куска хлеба, без знакомых, без подруг и развлечений.
Но наступает вечер, и начинается сказка. Загораются огни рампы. Сверкает на костюмах мишура галунов, и стразы кажутся алмазами. Бритые лица актеров становятся прекрасными и значительными. Как важны их жесты! Как торжественно звучат голоса! И слова-то какие новые!.. Так не говорят ни в золотошвейной, ни в сапожном заведении. Даже за кулисами таких речей не слышно.
Вот выходит из уборной прекрасная графиня с неземным взглядом. Через мгновение на сцене звучит ее нежный голос. Надежда слушает, и сердце ее стучит. Неужели это та самая пожилая уже актриса, которая с перекошенным от злобы лицом кричала на нее нынче на примерке за то, что она обузила ей костюм?
— Счастье твое, что ты не крепостная, — визжала она, — а то избила бы я тебя своими руками…
Да, да… это, конечно, она. Но Боже мой! Какое колдовство преобразило это обыденное лицо? Какая сила зажгла нежностью этот крикливый голос?
И проносится перед очами бедной золотошвейки красивая, чуждая, неведомая жизнь, где не думают о заказах, о сапогах, о долге в лавочку, об унижениях нужды… Вся сверкая, вся звеня и трепеща повышенными чувствами, несется перед нею в пестром калейдоскопе эта волшебная жизнь, рожденная огнями рампы… Что до того, что она погаснет и смолкнет, когда погаснут эти огни?.. Эти образы будут жить в ее душе. Эти слова будут жечь ее сердце. И сладкие слезы обольют ее подушку в бессонную ночь… А когда она заснет, наконец, величавые сны встанут вокруг ее изголовья и заслонят собою бедные стены подвала, ее убогую жизнь, ее темное будущее.
Дедушка высок и худ, с впалой грудью и сгорбленными плечами, на которых сидит уже восьмой десяток. Лицо у него сухое, изможденное. Бороденка седая клинушком. И когда он говорит или безмолвно жует губами, словно шепчет, эта бороденка двигается и вздрагивает. Глаза дедушки еще зорки, строги и в то же время удивительно кротки.
Он ходит всегда в меховом халатике и валенках. Когда-то он был сапожником, но из-за слабой груди и кашля доктор запретил ему сидячую жизнь в душном подвале. И дедушка стал торговать горячим сбитнем на Толкучке. Жестокие были тогда морозы. Он простудил себе ноги, надолго слег и чуть не умер. Наде было тогда шесть лет. Она целыми днями сидела около
Васеньке уже десять лет. Это хилый, бледный мальчик, но прилежный и с характером. Он учится ремеслу деда, а по вечерам читает ему Четьи-Минеи. Дедушка сам и его и Надежду обучил грамоте.
— Поди, погуляй, Васенька, — тревожно говорит Надежда, гладя бледную щечку. — Подыши-ка ты свежим воздухом! Вон дети в бабки играют на дворе…
Вася покорно кладет инструмент и выходит на узкий двор. Заложив руки в карманы, глядит он на волнующихся, голосящих мальчишек. Но бесцветные глаза его не загораются. И взгляд их точно пуст. Твердо сжаты бледные губы. Странная горечь неуловимо залегла в уголке детского рта. И когда Надежда ловит этот взгляд, сердце ее сжимается.
— Если не умрет к двадцати годам, человек из него выйдет, — говорит ей дедушка.
— О, Господи!.. — в ужасе крестясь, шепчет Надежда.
А иногда она горько плачет, вспоминая свою рано угасшую несчастную мать.
Насте всего семь лет. Это пухлая, пассивная и неумная девочка. Сестра учит ее вышивать, но Настя ленива. Все стоит за воротами да, ковыряя в носу, с полуоткрытым ртом глядит на ворон. Она осталась в пеленках на попечении старшей сестры, и та в ней души не чает.
Что за радость под праздник сесть всей семьей за стол, вокруг шумящего самовара! Чай для них роскошь, и пьют они его раз в неделю, с тех пор как Надежда получила место в театре.
— Кого видела в церкви? — спрашивает дедушка. Он, кряхтя, поднялся с нар и, перекрестившись, подсел к самовару.
Надежда вспоминает Парамонова и хмурится. Но придется идти за заказом. К празднику нужны деньги, а дедушка болен второй месяц. Хорошо бы лекаря позвать…
— Замуж выходи, — говорит ей дедушка, видя, что она украдкой смахивает слезу. — И меня успокоила бы, и детей в люди вывела бы…
— Ох, дедушка!.. Не говорите мне об этом!
— А почему не говорить?.. Не плохое советую. Годы твои уходят. А мне в могилу пора…
— Дедушка, славненький… Душу вы мне надрываете…
— От слова не станется, Надя… Но ты сама девушка толковая, понимать должна. Умру я — ты одна, как перст, останешься, да еще с детьми… А кругом зло, разврат, соблазн…
Она молча, опустив ресницы, тянет с блюдечка чай.
Как ей сказать дедушке о своих мечтах?.. Не поймет, осудит, разгневается. Для него театр — вертеп. Актрисы — пропащие. Актеры — лодыри. Чего стоило вырвать согласие даже на это место!
— Ко мне опять Петр Степаныч тетку засылал… Без всего тебя берет… А у него место верное. На водку к празднику до десяти рублей от гостей получает. Опять-таки человек он солидный, непьющий…
— Старый он, дедушка! — с отчаяньем срывается у Надежды.
— Вот так старый!.. В сорок пять лет…
— Я еще найду свою судьбу, дедушка… По любви выйду… Быть женой швейцара… Век в подвале прожить, как и здесь, солнца не видя…
Дедушка жует губами, и бороденка его двигается.