Игра в бисер
Шрифт:
К изучению китайского языка и классиков Кнехт приступил в знаменитом Восточноазиатском институте, испокон веку находившемся в селении классической филологии Сан-Урбане. Там он быстро преуспел в чтении и письме, познакомился с несколькими китайцами и уже выучил наизусть несколько песен из «Ши-цзин" 42 , когда на второй год обучения заинтересовался «И-цэйн», «Книгой перемен». В ответ на его настояния китайцы, правда, давали ему всевозможные справки, но никто не брался прочитать ему вводный курс, ибо учителя для этого в Восточноазиатском институте не было. Лишь после того, как Кнехт уже в который раз явился с просьбой выделить ему учителя для основательных занятий «Книгой перемен», ему рассказали о Старшем Брате и его отшельничестве. Кнехт давно уже обратил внимание на то, что, заинтересовавшись этой книгой, он натолкнулся на область, от которой в Восточноазиатском институте всячески открещивались. Тогда он стал осторожнее в своих расспросах и, пытаясь побольше разузнать о Старшем Брате, выяснил, что сей отшельник хотя и пользуется некоторым уважением и даже славой, однако это скорее слава чудаковатого одиночки, нежели ученого. В конце концов, решив, что ему не на кого рассчитывать, кроме как на самого себя, Кнехт поспешно закончил очередную семинарскую работу и отбыл. Пешком он отправился в ту местность, где таинственный Старший Брат некогда заложил свою бамбуковую рощу, прослыв не то мудрецом и учителем, не то шутом. Узнал Кнехт о нем примерно следующее: двадцать пять лет назад это был один из подающих самые большие надежды студентов китайского
42
«Ши – цзин»(«Книга песен») – классическая антология древнекитайской песенной лирики, составленная, по преданию, самим Конфуцием.
43
Чжуан Цзы – древнекитайский мыслитель Чжуан Чжоу, живший, по преданию, в IV – III вв. до н.э., парадоксалист, высмеивавший рационалистическую этику Конфуция и стремившийся постигнуть диалектическое тождество истины и иллюзии, добра и зла, морали и аморализма; его идеал – отказ от вмешательства в самоущий распорядок бытия. Книга Чжуан Цзы дает образ чудаковатого юродивого мудреца, который насмехается над претензиями государства к человеку, попирает общепринятые нормы и облекает свою мудрость в нарочито причудливые внешние формы. Именно этот образ мудреца важен в данном случае для Гессе.
В те края и отправился Иозеф Кнехт, часто давая себе роздых и любуясь ландшафтом, который после перехода через перевалы, открылся ему на юге лазурной дымкой, пленяя ароматом залитых солнцем террасных виноградников, бурыми скалами со шныряющими по ним ящерицами, шатрами могучих каштанов, всей пряной прелестью южных гор. День уже клонился к вечеру, когда Кнехт достиг бамбуковой рощи; он вошел в нее и, пораженный, увидел посреди причудливого сада китайский домик; источник стекал с деревянного желоба по выложенной камнем канавке к бассейну, из трещин которого пробивалась буйная зелень; в тихой прозрачной воде плавали золотые рыбки. Над крепкими стволами мирно шелестели метелки бамбука, газон кое-где прерывался каменными плитами, на которых можно было прочесть надписи в классическом стиле. Склонившийся над клумбами тощий человек, одетый в желто-серое полотняное платье, в очках, через которые выжидающе смотрели голубые глаза, выпрямился и медленно зашагал навстречу гостю, без всякой неприязни, но с какой-то неловкой робостью, присущей замкнуто живущим людям. Он вопрошающе взглянул на Кнехта и стал ждать, что тот ему скажет. Кнехт произнес китайские слова, приготовленные им для этого случая:
– Юный ученик осмеливается засвидетельствовать свое почтение Старшему Брату.
– Благовоспитанному гостю – добро пожаловать, – ответствовал Старший Брат, – юного коллегу рад видеть за чашкой чая и радушной беседой, а ежели он того пожелает, то для него найдется и ночлег.
Кнехт сделал «котао» и поблагодарил. Затем его ввели в китайский домик, попотчевали чаем, показали садик, каменные плиты с надписями, бассейн с золотыми рыбками, назвав их возраст. До вечерней трапезы хозяин и гость сидели под шелестящей листвой бамбука, обменивались любезностями, стихами и речениями из классических текстов, созерцали цветы и услаждались розовым сиянием вечера, отцветавшего над цепью гор. Потом они снова вернулись в домик. Старший Брат подал хлеб и фрукты, испек на крохотном очаге отличные лепешки для себя и для гостя, а когда трапеза закончилась, студенту был задан вопрос о цели его путешествия и притом по-немецки, по-немецки же тот отвечал, как добрался сюда, с чем пришел, то есть с намерением остаться столько, сколько Старший Брат дозволит быть его учеником.
– Об этом – завтра, – заметил отшельник и предложил гостю ложе для ночлега.
Встав утром, Кнехт вышел в садик, присел на краю водоема и залюбовался золотыми рыбками. Долго он глядел в этот маленький и прохладный мир из темноты и света и колдовски играющих красок, где в зелено-голубом, а то и в чернильном мраке колыхались золотые тела, и как раз тогда, когда весь мир казался заколдованным, уснувшим навек, чтобы никогда не восстать из грез, они плавно, эластичным и все же пугающим движением разбрызгивали хрустальные и золотые блестки по всему сонному царству. А Кнехт продолжал смотреть, погружаясь в себя все больше и больше, скорее грезя, чем созерцая, и даже не заметил, как из китайского домика легкими шагами вышел Старший Брат, остановился и долго наблюдал за своим погруженным в грезы гостем. Когда Кнехт, стряхнув с себя оцепенение, наконец поднялся, Старший Брат уже исчез, но очень скоро Кнехт услышал из домика его голос, звавший гостя к чаю. Они обменялись кратким приветствием, выпили по чашке и долго сидели в утренней тишине, слушая звенящий плеск источника, мелодию вечности. Отшельник встал и принялся хлопотать по хозяйству в несимметрично построенном помещении, временами поглядывая сощуренными глазами на Кнехта, и неожиданно спросил:
– Готов ли ты надеть сандалии и удалиться отсюда?
Помедлив, Кнехт ответил:
– Если надо, я готов.
– А если случится так, что ты сможешь побыть здесь, готов ли ты проявлять послушание, быть тих и нем, как золотая рыбка?
И снова студент сказал, что готов.
Покуда Кнехт с великим любопытством и не меньшим почтением смотрел на Старшего Брата, «тих и нем, как золотая рыбка», тот достал из деревянного сосуда, похожего на колчан, набор палочек
– высушенные стебли тысячелистника. Внимательно пересчитав их, он снова положил несколько палочек в колчан, одну отодвинул в сторону, а оставшиеся разделил на две равные части; держа половину в левой руке и доставая тонкими чувствительными пальцами правой несколько палочек из второй половины, он считал их и откладывал, покуда не осталось совсем немного палочек, которые он зажал между двумя пальцами левой, руки. После этого ритуального счета, когда от половины осталось две-три палочки, он повторил ту же процедуру с другой половиной. Отсчитанные палочки он отложил, перебрал вновь обе половины, одну за другой пересчитал, снова взял оставшиеся между двух пальцев, все это проделывая с какой-то экономной, тихой быстротой, что выглядело как некая тайная, тысячу раз игранная и доведенная до виртуозности игра. Так он сыграл несколько раз,
– Это знак Мон, – произнес он наконец. – Знак именуется: безумство молодости. Наверху гора, внизу вода, наверху Инь, внизу Кань. У подножия горы бьет источник, символ юности. Толкование гласит:
Безумство юности удачливо.
Не я ищу юного безумца, Юный безумец ищет меня.
На первый вопрос оракул ответит.
Докучать расспросами – это назойливо.
Назойливому я ничего не скажу.
Настойчивость благотворна.
От напряжения Кнехт затаил дыхание. В наступившей тишине послышался вырвавшийся у него вздох. Он не смел расспрашивать. Но ему казалось, что он понял: юный безумец прибыл, ему разрешено остаться. Еще в то время, когда пальцы и палочки двигались подобно марионеткам, они заворожили его какой-то осмысленностью, и хотя смысл этот невозможно было уловить, результат уже был налицо. Оракул изрек приговор, он решил дело в его пользу.
Мы не стали бы описывать этот эпизод с такими подробностями, если бы Кнехт не рассказывал его столь часто своим друзьям и ученикам, притом не без очевидного удовольствия. А теперь вернемся к нашему повествованию.
Многие месяцы провел Кнехт в Бамбуковой роще и овладел действом с палочками из тысячелистника, проделывая все церемонии почти так же искусно, как и его учитель. Последний каждодневно упражнялся с ним в пересчете палочек, посвятил его в грамматику и символику языка оракулов, заставил выучить наизусть и записать шестьдесят четыре знака, а в особенно удачные дни рассказывал одну из историй Чжуан-Цзы.
В свободное время ученик ухаживал за садом, мыл кисти, растирал тушь, научился варить и суп, приготавливать чай, собирать хворост, следить за погодой, читать китайский календарь. Но редкие его попытки во время немногословных бесед заговорить об Игре, о музыке не приносили успеха. Казалось, он обращается к глухому.
Иногда от этих вопросов Старший Брат отделывался снисходительной улыбкой или же отвечал изречением вроде: «Густые тучи – нет дождя», «Благородный безупречен». Но когда Кнехт выписал из Монпора небольшие клавикорды и ежедневно по часу стал играть на них, хозяин не препятствовал ему в этом. В один прекрасный день Кнехт признался своему учителю, что очень хотел бы включить систему «И-цзин" 51 в Игру. Старший Брат рассмеялся:
51
..."И – цзин" – памятник древнекитайской прозы (1 тысячелетие до н. э.). Это оракульская книга, предназначенная для гадания по «гуа», то есть чертежам, состоящим из трех черт – цельных или прерывистых. Цельная черта символизирует Инь, прерывчатая – Ян. Одна из восьми комбинаций обозначает соответственно небо, землю, гром, воду, гору, ветер, огонь, водоем. Комбинируясь по две, триграммы складываются в шестьдесят четыре гексаграммы, каждой из которых соответствует афористическая словесная формула более или менее загадочного содержания, требующая особой интерпретации (вроде тех, которые фигурируют у Гессе). Особый интерес к «И – цзину» проявлял известный швейцарский психоаналитик Карл Густав Юнг (1875 – 1962), оказавший влияние на творчество Гессе. Юнг усматривал в чертежах и речениях древнекитайской книги фиксацию извечных структур человеческого бессознательного (так наз. архетипов). Нетрудно усмотреть сходство между принципом «И – цзин» и идеей гессевской «Игры», которая также являет собой некий калейдоскоп символов...
– Попробуй, – воскликнул он, – сам увидишь, к чему это приведет. Посадить и вырастить в этом мире приятную маленькую бамбуковую рощу еще можно. Но удастся ли садовнику вместить весь мир в эту свою рощу, представляется мне все же сомнительным.
Однако довольно об этом. Мы упомянем лишь, что Кнехт, много лет спустя, будучи уже весьма уважаемой персоной в Вальдцеле, предложил Старшему Брату взять на себя преподавание специального предмета, но тот так ему и не ответил.
Неоднократно Иозеф Кнехт отзывался о месяцах, проведенных в Бамбуковой роще, как об особенно счастливом периоде своей жизни, часто называя его «началом пробуждения», да и вообще с тех пор слово «пробуждение» не раз встречается в его высказываниях. Сходный, хотя и не вполне одинаковый смысл он до этого придавал слову «призвание». Следует предположить, что «пробуждаться» означало не что иное, как мгновенно осознать самого себя, свое место внутри касталийского и общечеловеческого мира. Однако нам кажется, что постепенно акцент смещается в сторону самопознания, ведь Кнехт все глубже проникался чувством своего особого, неповторимого положения и назначения, в то время как понятия и категории устоявшейся общей и специально касталийской иерархии становились для него относительными.
С отъездом из Бамбуковой рощи Кнехт не оставил изучения Китая, а продолжал эти занятия, уделяя особое внимание старинной китайской музыке. Почти у всех древних китайских авторов Кнехт наталкивался на восхваление музыки как одного из источников всякого порядка, морали, красоты и здоровья. Такое широкое и нравственное восприятие музыки давно уже было близко ему благодаря Магистру музыки, который с полным правом мог бы считаться ее олицетворением. Никогда не отступая от основного плана своих занятий, известного нам из письма к Тегуляриусу, Кнехт, едва нащупав что-либо существенное для себя, едва почуяв, куда ведет «пробуждение», смело и энергично продвигался вперед. Одним из положительных результатов пребывания у Старшего Брата оказалось преодоление страха перед Вальдцелем; теперь он каждый год посещал какие-нибудь высшие курсы Игры и даже, не понимая, собственно, как это произошло, скоро стал в Vicus lusorum человеком, на которого посматривали с интересом и признанием. Он вошел в самый узкий и чувствительный орган всей Игры – в анонимную группу опытных мастеров, в чьих руках, по сути, находилась ее судьба или, по крайней мере, судьба того или иного направления, того или иного стиля Игры. Членов этой группы – в нее входили, хотя и не преобладали, также служители отдельных институций Игры – чаще всего можно было застать в отдаленных и тихих помещениях Архива, занятых критическим разбором отдельных партий, ратующих за вовлечение в Игру новых тематических областей или настаивающих на запрете каких-либо тем. Они постоянно вели споры «за» или «против» меняющихся вкусов и направлений Игры – это касалось и ее формы, и внешних приемов, и даже спортивного элемента. Каждый из вошедших в этот круг виртуозно владел Игрой, каждый другого видел насквозь, знал его способности, характер, подобно тому как это бывает в коллегиях какого-нибудь министерства или в узком кругу аристократического клуба, где встречаются и знакомятся завтрашние и послезавтрашние правители и лидеры. Здесь всегда царил приглушенный, изысканный тон; все пришедшие сюда были честолюбивы, не выставляя этого напоказ, преувеличенно внимательны и критичны. В этой элите молодого поколения из Vicus lusorum многие касталийцы, да и кое-кто за пределами Провинции, видели последний расцвет касталийских традиций, сливки аристократической духовности, и не один юноша годами лелеял честолюбивую мечту когда-нибудь стать членом этого клана. Напротив, для других этот изысканный круг претендентов на высшие должности в иерархии Игры был чем-то ненавистным и упадочным, кликой задирающих нос бездельников, заигравшихся гениев, лишенных вкуса к жизни и чутья реальности, высокомерным и по сути паразитическим обществом щеголей и честолюбцев, чьей профессией и содержанием всей жизни была забава, бесплодное самоуслаждение духа.