Игра в имитацию
Шрифт:
Черчилль обещал кровь, слезы и лишений — и данное обещание политики сдержали. Десятью годами ранее десять миллионов соотечественников Алана принесли в жертву. От их выбора мало что зависело. Роскошь выбора в вопросах принципов и свободы сама по себе является огромной привилегией. Лишь предположения о «головах в песке» 1938 года позволило ему занять подобное положение, а за его место в 1941 многие отдали бы всё, что имеют. По большому счету жаловаться Тьюрингу грешно. Последствия распространились, усугубляясь, и привели к беспощадному противоречию. Своим же собственным изобретением он погубил курицу, несущую золотые яйца.
Старая Империя уступала институтам Океании. Никто из друзей Тьюринга не видел в этом предпосылок к его гибели, равно как никто не видел его в роли Касабланки. Пройдет пятнадцать лет, прежде чем различные, сыгравшие свою роль, элементы начнут проявляться, но даже тогда никто не сможет сопоставить и объединить их. В 1954 не потребовалось ничего замалчивать и скрывать: никто и не подумал задавать вопросы. Злая Ведьма Запада никого не смутила, ведь друзьям Дороти не на что было опираться. Мало кто из увидевших 7 июня 1944 изобретателя на
«Современный человек защищается от собственного расщепленного состояния системой отделений. Определенные области внешней жизни и поведения хранятся в своего рода отдельных ящиках и никогда не соприкасаются друг с другом».
Современному человеку, столкнувшемуся с Аланом Тьюрингом, следовало защищаться особенно тщательно, не позволять содержимому ящиков перемешаться. Не исключено, что также поступал и сам Тьюринг, когда оставался лицом к лицу со своими проблемами.
Под личиной прямодушного поклонника Шоу, созданной для окружающих и особенно явной после войны, под маской неудержимого фонтана идей, которые он готов отстаивать вплоть до костра, подобно Жанне Д’Арк современной эпохи, скрывался противоречивый, мучимый неопределенностью человек. Вряд ли Замок Сомнение и Гигант Отчаянья были его любимыми отрывками из «Путешествий Пилигрима» в детстве — однако роль Тьюринга в процессе человечества напоминает именно о них, при том, что горы более приятного толка редки и весьма далеки друг от друга. В частности, здесь крылась неопределенность отношений Алана с социальными институтами: он никогда не станет здесь своим, но и вызова им по-настоящему не бросит. Такое отношение объединяло его со многими учеными, глубоко ушедшими в математику, или иные науки: те тоже никак не могли понять — то ли относиться к общественным институтам как к чему-то абсурдному, словно из Эдгина Батлера, то ли принимать их как неизбежный факт. Стремясь, подобно Харди (и Кэроллу) все обратить в игру, он размышлял о том, что математика могла бы служить защитой от мира для того, кто не столько слишком слеп в отношении дел земных, сколько слишком восприимчив к их ужасу. Его свободное чувство юмора и способность посмеяться над собой имели много общего с реакцией многих геев на невозможную социальную ситуацию, в какой-то мере они демонстрировали ярое и сатирическое неприятие общества, но и в конечном итоге, уход от него.
Для Алана Тьюринга эти составляющие усугублялись еще тем, что так никогда полностью и не смог соответствовать роли математика, ученого, философа, инженера: он не смог войти в Блумсберийскую группу, да и в любую другую группу, если на то пошло. Для Тьюринга всегда повторялась история «Смеха из соседней комнаты», так как никто не знал, стоит ли включать его в свою компанию, или нет. Как вскоре после смерти Тьюринга напишет Робин Гэнди, «так как его интерес чаще занимали объекты и идеи, а не люди, он часто оставался в одиночестве. Но Алан жаждал привязанности и дружбы, порой, пожалуй, слишком сильно, что усложняло ему жизнь на первых этапах знакомства…» Вряд ли кто-либо из окружающих видел, на сколько на самом деле одинок Тьюринг.
Экзистенциалист-самоучка, вряд ли даже слышавший о Сартре, он стремился найти свой собственный путь к свободе. По мере того, как жизнь становилась всё более запутанной, всё менее ясным было, куда же этот путь должен вести. Да и откуда взяться ясности? На дворе двадцатый век, когда каждый истинный художник, чувствует призыв к действию, а любой чувствующий человек приходит в крайнее волнение. Он всеми средствами ограничил свою роль сколь возможно простой сферой интересов, так как старался при этом остаться верным себе, увы ни простота, ни честность не уберегли Алана от последствий — совсем наоборот.
Университетский мир Великобритании был изолирован от двадцатого века настолько, насколько это вообще возможно, и слишком часто за эксцентричностью Тьюринга не видел его прозорливости, выдавал размытые похвалы в адрес его смекалки, вместо того, чтобы предложить подлинно критический взгляд на идеи ученого, запоминал истории о велосипеде охотнее, чем подлинно великие вехи. Будучи никем иным, как интеллектуалом, при этом не вписывался в ученое сообщество. Лин Нейман, которая имела возможность близко познакомиться с этим сообществом как изнутри, так и снаружи, выразила гораздо красноречивее прочих это отсутствие идентичности: она видела в нем «очень странного человека, который не вписывался никуда. Его сумбурные усилия, направленные на то, чтобы казаться в своей тарелке в кругах высшего среднего класса, к которому он и принадлежал по рождению, отличались особой степенью неуспешности. Да, он принял ряд социальных конвенции, выборах их словно случайным образом, но большинство из их представлений и порядков он отвергал без колебаний и извинений. Как не прискорбно, порядки научного мира, который мог бы стать для Тьюринга убежищем, озадачивали его и нагоняли скуку…» Отношение Алана к своему привилегированному происхождению отличалось двоякостью: он отбросил большинство присущих своему классу атрибутов, сохранив лишь внутреннюю верность себе и нравственный долг, оставаясь в этом всегда сыном Империи. Аналогичная неоднозначность присутствовала в его положении среди интеллигенции, которая проявлялась не только в его презрении к наиболее тривиальным аспектам научной жизни, но и в той смеси гордости и пренебрежения, которую Алан проявлял к собственным достижениям.
В равной мере неопределенно он относился и к привилегии родится мужчиной в мире, где правят мужчины. В большинстве случаев он попросту принимал этот факт как должное. Уязвимость либерализма Короля крылась именно в том, что тот покоился на богатствах скопленных лишь на благо мужчин и никого другого, и он не стал бы человеком, ставящим такое положение дел под сомнение. В беседах с Робином, который придерживался
Он был не Эдвард Карпентер, указавший на связь между низким социальным положением женщины и клеймлением гомосексуализма. Тьюрингу, пожалуй, не пришло бы и голову, что те трудности, которые он испытывает, сродни злоключениям женщин: заседания комитетов, на которых решение принимали, не считаясь с его мнением, словно он в них и не участвовал, то как никто не обращает внимание на его слова, но пристально оценивает манеры поведения и одежду. Женщинам пришлось научиться компенсировать подобное пренебрежения, прилагая дополнительные усилия, но Алан даже не пытался этого сделать. Он ожидал, что мир мужчин станет действовать в его интересах и с удивлением обнаруживал, что этого не происходит.
Мужская работа в мире мужчин и пока она остается для него куда более понятной и определенной, чем хитросплетения любовных дел и вопросов власти. В этом отношении Алан Тьюринг сыграл практически все отпущенные обществом роли: комедия, трагедия, пастораль, изгнание, пария, посредники и, наконец, жертва. Но он поднялся над ролями не только избегая повсеместных лжи и обмана, сопровождавших их, но и сделав то, чего гомосексуалисту делать никак и никогда не позволительно: стал ответственным за нечто подлинно значимое. Он также отказался страшиться недоброжелательной атмосферы мира техники (то была очередная попытка романа — как водится — твердо отвергнутая). Его переезд в Манчестер, к примеру, вполне мог отражать сознательный отказ от соблазна остаться в «прекрасном захолустье» Короля. При этом той самой целеустремленностью он проиллюстрировал проблемы, которая только начала проникать в умы в 1950-е годы: отвергая ярлык общества о «женоподобности» и «эстетстве», рискуешь впасть в иную крайность и чрезмерно акцентировать атрибуты «маскулинности». Не исключено, что этими мыслями окрасилось его бегство, которое свидетельствовало о поиске целостности, иной жизни, заслуженной не «разумом», освобождения от агрессивных чувств, рождающихся от попыток на протяжении всей жизни пробить лбом стену. Возможно, те же мысли нашли отражения и в его эмоциональной закрытости, стремлении, в первую очередь, «мыслить» как подобает профессионалу, а затем уже давать волю чувствам, — всё это вполне могло проистекать из намерения не быть «мягким». И всё же мягкость не была ему чужда.
Смятение и конфликт, пронизывающие его, лишь на первый взгляд, целостную индивидуальность гомосексуалиста, отражали тот факт, что мир не позволял геям оставаться «обыкновенными», или «подлинными», вести простую жизнь и не привлекать внимания, сохранять приватность и не иметь общественной позиции. К Тьюрингу, разумеется, было обращено особое внимание. В 1938 году Форстер вывел заключение из требования нравственной автономии:
«Любовь и верность в отношении индивида способны противоречить интересам государства. Когда такое происходит, к чертям государство, говорю я, что означает, что и государство пошлет к чертям меня». При этом Форстеру никогда не пришлось столкнуться с последствиями подобного выбора лицом к лицу, равно как и Кинса так и не раскрыли. Именно Алану Тьюрингу, причем не как интеллигенту Короля, но как одному из тысяч, пользующихся дурной славой людей, пришлось выходить из этого морального кризиса, практически молча, практически в одиночестве. Даже если бы события декабря 1951 года не привели к данному конкретному кризису, имеющиеся противоречия вылились бы в какую-либо иную форму. Для него не было возможности «простой» жизни, как не было и «просто» науки. Блетчли доказал, что Харди ошибается насчет чистой математики. Чистоты не бывает. Никто не может быть островом. Быть может, Алан Тьюринг и является Героем Истины, но даже его наука завела ко лживым делам, а секс ко лжи властям.