Играл духовой оркестр...
Шрифт:
Ему не хватало тишины и времени, чтобы сосредоточиться. Впрочем, он и сам не знал толком, чего ему не хватает. Семья, дом, суетные заботы, тусклая работа в мастерской, где он по заказу лепил и отливал для парков и садов незатейливые статуи крутоплечих спортсменов, — все это пожирало время, угнетало однообразием серой будничности. Снизойдя с высот, куда его подбросила мимолетная слава, он снова видел себя безвестным путником, идущим изъезженной дорогой. Он тешил себя тем, что безликость его жизни временна, не сегодня-завтра он цепко засядет за работу над главной вещью. «Он еще покажет
— Конечно, для тебя я мещанка, а точнее, домработница… Но почему? Почему мы так живем, Федя? Ведь когда-то было все иначе.
Он не мог, не знал, что ответить.
Багрянец на небе угасал, над крышами холодела густая синь. Они вслушивались в молчанье, в нем была тяжесть невысказанного, обида и усталость.
— Почему ты отказался от хорошего заказа? — заговорила она таким тоном, словно он больной и не желает пить таблетки, от которых ему станет легче…
Да, он мог бы сбросить «ошейник нужды». Что же в том плохого — своим трудом добывать хлеб? Даже великие мастера в трудные дни шли на временные уступки, не отмахивались от частных заказов. Репин, Брюллов… Почти треть жизни они работали для рынка.
— Тебе нужно отдохнуть, заняться чем-то полегче. В твое отсутствие приходил Юрий Сергеевич. Дважды звонил. Почему не хочешь уважить старого человека?
Она говорила о профессоре, у которого умерла жена, артистка городского драмтеатра. Он желает заказать надгробие. Он хорошо заплатит.
— Раньше, до трескотни вокруг твоей «Крестьянки», ты не избегал подобных заказов. А сейчас считаешь их оскорбительными. Печешься о своем имени. Да нет у тебя пока никакого имени, ничего у нас нет…
Фролов сорвался с места, шагнул в кухню. Там он смыл с рук глину и, накинув плащ, вышел на улицу.
II
Он шагал и с чувством беспомощности и тоски всматривался в лица прохожих.
Мимо простучали торопливыми каблучками девушки, по-утиному, враскачку, важно и сыто прошагал вислоплечий лысый мужчина. Серые лица. И асфальт, и дома, и небо — один цвет.
— Я совсем превращаюсь в идиота, в слепца, — сказал Фролов, стараясь стряхнуть хмурь, и поймал себя на нехорошей мысли о том, что в последнее время он нередко стал разговаривать с самим собой. Идет ли по улице, сидит ли в мастерской — бубнит под нос, спорит, сражается с теми, кто его не видит и не слышит.
На углу возле кинотеатра скопилась толпа. Оттуда донесся мягкий раскатистый хохот. Фролов остановился и, точно голодный, сглотнул слюну: когда он смеялся вот так — громко, свежо и счастливо?! Трудно вспомнить… Из прошлого вдруг выплыл лекционный зал института, седобородый, сутулый Герман Анисимович — преподаватель живописи.
— Без радости, ребята, нет художника. Стремитесь вызвать, возбудить и продлить радостные стимулы. Они дадут толчок уму, приведут его в состояние высшей творческой мощи. Работайте весело, с песней…
Радостные стимулы… Вызвать, возбудить. Как стать иным, чем ты есть?
Фролов свернул в парк, присел на скамейку. Взад-вперед прогуливались парочки. Вспыхнули фонари, заметались тени, поприбавилось смеху, голосов.
Упреком кольнула
Фролов поднялся со скамейки и, чувствуя себя брюзгой, усталым и изношенным человеком, зашагал из парка.
— Федор Васильевич! — услышал он и оглянулся. Перед ним стоял Роман Валуев, местный художник, молодой, невысокий, с резкими движениями худощавый брюнет. Он взглянул Фролову в лицо, подал руку, засмеялся: — О милый Гамлет, сними свой черный цвет!
— Да, брат, бывают дни, когда хочется все послать к черту, — с откровенной грустью вздохнул Фролов. — Ну а как ты, какие новости?
Они свернули с главной, заполненной машинами и людьми улицы в тихий проулок и, закурив, прохаживались по усыпанному желтыми, мягко шуршащими листьями тротуару. Как всегда при встречах, Роман говорил много и торопливо, потом замолкал и, притихший, угрюмый, будто из него вместе со словами утекла вся сила, рассеянно слушал собеседника или совал руку и поспешно уходил прочь. Главное то, что родилось и накопилось в нем, главное, чтобы выслушали его, а ему слушать незачем: все известно, примитивно, скучно… С Фроловым он был внимателен и подобострастен: Фролов все-таки не единожды гремел на больших выставках…
— Новости спрашиваете? Какие у меня новости… — Роман нервно завертел головой, глубоко затянулся дымом. — Эти хмурые дяди из выставкома… «зажали» мою новую работу. Да вы видели тот весенний триптих. Помните? «Каков колорит, какие смелые тона!» — это же Ширшов на комиссии выкрикивал. А потом хлоп — амба, крест… Зато оценены его прилизанные пейзажи. Не понимаю! Традиционная старательность в отделке каждой детали, «лобовые» сентенции реализма: трава зеленая, тени синие, розы розовые… Эдакое живописное крем-брюле. Не понимаю.
Фролову не раз доводилось наблюдать, как Роман, точно молодой бычок, бросается на красный плащ традиции, порой нравилось по-тореадорски дразнить и усмирять его.
— Я слыхал, ты на зональной выставке побывал. Ну и что там? — Фролов взял Романа под руку.
— Вековые принципы и там соблюдены строго: в центральном отсеке — признанные мастера. Слева и справа — теснота, в несколько рядов живопись. Молодым художникам очень уютно, как в переполненном троллейбусе в часы «пик». Попробуйте сосредоточиться на чем-то. Тут сельская свадьба, рядом в белой рамке — похороны героя-моряка, чуть ниже — портрет горнового, выше — русская масленица, слева — о кибернетике, справа — о святом материнстве.