Игрища в зале, где никого нет
Шрифт:
Но пока этого еще не было, пока этого не случилось, он волен был отказаться и прекратить все это. И сама мысль, что путь обратно открыт, что он свободен, позволяла ему идти дальше и еще дальше, к той черте, где пути обратно уже не было.
Зал между тем медленно преображался. Контуры каких-то предметов смутно проступали вокруг. Теперь это не был уже тот зал, куда он вошел. Это было помещение, вытянутое и изогнутое, с рядом иллюминаторов вдоль одной из наружных стен. Удлиненные, неправильной формы, они источали желтый, неверный свет. Скосив глаза, он мог видеть в них желтый туман, неподвижными клубами устремленный
Когда туман поднимался - это было утро. Запись воспроизводила утро.
Оэра была тут же. По-прежнему, не меняя позы, он мог видеть ее неподвижную, как манекен, замершую вполоборота. Знакомая гримаса приоткрытого рта, черты лица ее и вся фигура были еще расплывчаты и нечетки.
Анджей шевельнул рукой, чуть согнул пальцы. Кажется, именно так стоял он, когда началась запись. Он нагнул голову, чуть отставил ногу. И всякий раз уголком глаза, боковым зрением он видел, как от этого мир, окружавший его теперь, обретал все большую четкость.
Но по-прежнему он еще не перешел черты. По-прежнему он свободен был выйти из круга. Один только шаг, одно движение - призрачный этот мир расплывется, распадется, исчезнет. Так говорил, так повторял он себе.
И вдруг в какой-то миг это произошло.
– ...всегда очень немного.
– Продолжая движение, Оэра протянула руку и свела два пальца, показывая ему, как немного.
(Это было, как выстрел. Когда медленно давишь на спуск бластера - на микрон, еще на микрон, и еще, и не случается ничего. И вдруг на каком-то мгновении, на каком-то волоске движения вспышка.)
– Некоторые заливают горячей водой.
– Она сделала большие глаза и изобразила на лице ужас.
– Но ведь это неверно! Совершенно неверно! Нужно только холодной. Обязательно холодной. Вот столько...
Она снова сблизила пальцы, показывая, сколько именно.
Он помнил, о чем была речь. И помнил, что ответил тогда. И сейчас, слушая, что говорила она, и зная, что она скажет, он ждал только той паузы, чтобы вставить фразу, которую уже произнес однажды.
– А вот Лукреций делает это не так!
– Он постарался, чтобы слова его прозвучали так же, как тогда, в действительности.
– Лукреций делает по-другому.
Оэра словно только этого и ждала. Она изогнулась, как кошка. Она заглянула ему в лицо, словно хотела удостовериться, неужели он и правда произнес это. И тогда только после этого откинулась назад и рассмеялась гневно:
– Кто? Лукреций? Это он-то...
Удивительно все-таки, как умела она такое значение придавать пустякам! То, как варить кофе, сон, который приснился вчера, новая прическа - все это возрастало в ее глазах до масштабов вселенских, до масштабов космических. Он так не мог. Он так не умел. Хотя и старался больше ради созвучия.
Теперь желтый туман за иллюминатором, клубясь, стремительно поднимался кверху. Он знал, что к полудню движение его постепенно замедлится, чтобы позднее остановиться совсем. А вечером начнется обратное - желтые завитки и клубы медленно поползут вниз. Так было каждый день. Так было всегда.
Анджей стоял и смотрел на туман, слыша за собой ее голос и стараясь вжиться в происходящее. Стараясь произносить не только те же слова, но и думать и чувствовать, как тогда, когда все вокруг него было настоящее. Проходя, повторяя себя, он подвинул
Он чуть не забыл, чуть не пропустил своей реплики. Но все-таки успел, вовремя успел. Впрочем, все шло так, как тому и надлежит быть. Как тому и надлежит быть, чтобы через час или два, когда в кристалле кончится запись, растаять бесследно. И он останется вновь один в пустом зале.
– ...Ну и что тогда?
Он пожал плечами.
– Ничего.
– А я вот думаю иначе, совсем иначе.
– Оэра откинулась в кресле и покачивалась в нем, закинув за голову тонкие руки.
– Я думаю, что в нас, как в зеркале, отражается все, что вокруг нас, - и форма, и цвет, и звуки. Когда на мне это, - она порхнула рукой по тому, что было на ней надето, это не просто значит, что я так одета. Это значит, я сейчас такая. Я, например, никогда не сяду, если в лиловом, туда, на то кресло. На красном лиловое некрасиво.
– Даже когда одна?
– как некогда, как тогда, в действительности, усомнился он.
– Конечно.
– Она удивилась вопросу.
– Но если одна, тебя же никто не видит. И сама ты себя не видишь. Что ж может быть в этом плохого?
Она пристально посмотрела на него. Неужели он это серьезно?
– Мне жаль тебя. Ты рассуждаешь, как варвар. Кажется, так называется это. Ну и что, если я и не вижу! Я не вижу себя, но я-то ведь знаю. Знаю, что, сидя в лиловом на красном, порождаю неэстетичное цветное пятно. Разве, если делаешь зло, но никто не видит, разве это перестанет быть злом?
Конечно, пустяк, разговор ни о чем. Но снова все, чего бы она ни коснулась, представало необычайно важным и значимым.
Он подумал: как хорошо было бы вот так сидеть и разговаривать с нею, незаметно лаская взглядом каждый жест ее, форму рук, поворот лица. Это, может быть, так и было б, если бы не эти Железные Скалы, если б не зуммер, кричавший оттуда семнадцать часов подряд.
Он знал, что сделает то, ради чего здесь. Он сделает все, что нужно, чтобы ее найти.
Они сидели друг перед другом, и темный низенький столик был между ними. На тонких, закрученных ножках, он был уставлен прозрачной посудой и белыми чашками. Они пили чай - вот что делали они теперь. Пили чай. Тонкая чашка просвечивала в тонкой ее руке. И он снова почувствовал то, что подумал тогда, - рука ли ее возникла из небытия только затем, чтобы однажды держать эту чашку, или чашка была создана кем-то, кто мог предчувствовать именно эту руку?
– Мне хочется, - продолжала она, и чашка, звякнув чуть слышно, вернулась на блюдце, - мне хочется иногда, чтобы меня окружали другие предметы и стены. Другого вида, другого цвета. То, что вокруг нас, должно меняться, как мы меняем одежду, по настроению...
Она перевела взгляд на иллюминаторы, где желтые струи и клубы бежали по-прежнему вверх.
Он тоже молчал, помешивая ложечкой чай.
Так молчали они, потому что умение беседы требует мало слов. Куда больше это искусство пауз. Когда каждый может побыть наедине с собою, с тем, о чем думает он.