Илья Муромец.
Шрифт:
— Так ты сам до сих пор на князя в обиде? — спокойным, ясным голосом спросил Михайло.
— Да не знаю я! — со слезой в голосе крикнул Попович. — Хоть ты нам помоги, Миша, ну научи, что делать?
Поток обвел взглядом воинов — каждый опускал глаза, словно боялись встретить взор витязя в черной рясе.
— Чему ж я вас мимо совести вашей научу? — спросил Михайло. — Добрыню атаманом вместе выкликали, стало быть, как он приговорил — тому и быть, да ведь и сами за Ильей не пошли. Давайте-ка, братья, помолимся да спать ляжем — утро вечера мудренее. А то седьмицу за погаными по степи гонялись — умаялись мы.
Ведя коня в поводу, Михайло вошел в крепость, за ним последовали остальные, избегая смотреть друг другу в глаза. Алеша вздохнул и полез на вал — до зимних заморозков он всегда ложился спать не в шатре, а на открытом
Ночь прошла мутно — вроде и спал, ан каждый час выпадал в какую-то полудрему, да и снилась всякая пакость. Вскочив на ноги, Попович осмотрелся: небо серело предрассветными сумерками, на вышке, на ветру, зябко кутался в плащ Самсон. На площади снова раздалось звяканье, разбудившее богатыря, посмотрев вниз, Попович увидел Казарина. В полном доспехе, вооруженный, Михайло-средний седлал коня, рядом лежали седельные сумы с нехитрым богатырским скарбом — Казарин никогда много не копил. С минуту Алешка смотрел на товарища, а потом кубарем скатился вниз и подскочил к богатырю.
— Ты куда это собрался? — шепотом крикнул Попович.
Михайло повернул к ростовскому витязю скуластое степное лицо, вздохнул и принялся затягивать подпругу.
— Куда глаза глядят поеду, — ответил он так же тихо.
— То есть как? — ошалело спросил Алеша. — Один? А мы?
— А вы — как знаете.
Казарин взял в руку повод и положил руку на луку седла и вдруг почувствовал, что запястье сжато, словно тисками. Михайло напрягся, готовый ударить наглеца, но, поглядев на Алешку, почувствовал, что гнев уходит — в глазах Бабьего Насмешника была такая боль, что сразу стало ясно — оскорбить он не хотел.
— Хоть скажи — почему? — прошептал Попович.
— Слушай, Алеша, — хрипло сказал Михайло. — Я — хазарин, по крайности по отцу. Но то — дело прошлое, матушка моя — славянка, сам я — русский, в православную веру крещеный. Не ради чести я служил Владимиру, а чтобы земля моей матери, моя земля, была спокойна. Я богатырь был! Мы все были! А кто я теперь? Родная земля позвала, а мне обиду лелеять дороже, выходит? Может, через день-два Киева не будет уже, Русской земли не будет! Кто я тогда стану? Бродяга безродный, что купцов трясет? Был бы отец жив — в глаза бы мне плюнул! Была бы мать жива — на порог не пустила! В степь поеду, авось встречу силу вражью, как Сухман!
Казарин вскочил в седло, толкнул коня ногами и выехал из крепости, не слушая оклика Самсона. Алеша в отчаянии обвел взглядом крепость и вздрогнул — у часовни стоял Поток и смотрел ему в лицо. Видно, Михайло слышал весь разговор, но почему-то не вмешался.
— А-а-а, пропади вы все пропадом! — глухо сказал Алеша, чувствуя, что в груди закипает настоящий, страшный гнев.
Он быстро пересек площадь и, откинув полог так, чтобы внутрь проникал рассвет, вошел в атаманов шатер. Добрыня сидел так же, как он его вчера оставил, только вокруг на ковре валялось пять стеклянных фляг из-под зелена вина, в правой руке Змееборец держал маленький серебряный стаканчик и смотрел на него остановившимся взором. Алеша сел напротив брата, по-степному скрестив ноги, и посмотрел в лицо Никитичу.
— Михайло Казарин ушел, — в пустоте большого шатра слова прозвучали неожиданно громко. — Собрался и ушел, сказал: не хочу, мол, татем безродным с вами стоять, имя батюшкино позорить.
Добрыня молчал.
— Ты меня слышишь? Ты, голь кабацкая! — крикнул Алеша и сам испугался своих слов.
Упав на колени, он подполз к брату, заглянул в потемневшие глаза. Змееборец был словно каменный, и не понять, от чего окаменел — от зелена вина или от страшной тоски. Попович понял, что больше на брата не гневается — не может, в сердце осталась только жалость.
— Добрынюшка, братик, ведь не он один — он только первый! Все уйдут! Я уйду, не смогу я больше.
Никитич сидел неподвижно, но в тусклом свете еще не солнца, но уже зари ростовскому витязю показалось, будто ожил на мгновение взор Змееборца.
— Никитич, ну хорош, пойдем на Русь, успеем еще! За Киев встанем? Помнишь, купцы говорили, на Подоле новую церковь заложили? Ты ее посмотреть хотел еще? А ведь не будет церкви, и Киева не будет. Брат, Христом Богом тебя прошу...
То ли эти слова, то ли просто живой голос пробудил Змееборца от темных, бесами растравленных дум, но Добрыня
— Ну, что сидишь, поповская твоя душа! — помолодевшим, звонким голосом крикнул Добрыня. — А труби-ка поход! Идем на Русь!
Спотыкаясь и всхлипывая, выскочил Алешка из шатра, в котором гремел броней старший брат, подскочил к столбу, на котором висел могучий боевой рог, сделанный из клыка индрика-зверя [81] . Только он один и мог поднять богатырей ото сна, Попович вскинул пудовый рог к губам, набрал побольше воздуха, и сам батюшка-Днепр вдруг оглох в своих порогах, рухнул наземь ворон, что кружился над крепостью. Заржали кони, из шатров выскакивали богатыри — полуголые, с оружием в руках, но Попович уже не смотрел на это, он прыжками лез на вал, и одна лишь мысль билась в голове: «Ты не спеши, Миша, ты бы только не скоком, ты бы шагом уходил...»
81
Индрик-зверь — мамонт.
— Седлать коней!!! — ревел внизу Добрыня, и Самсон с радостным свистом слетел с вышки на вал. — Идем на Русь! ИДЕМ НА РУСЬ!!!
Алеша прыжком взлетел на острия тынных бревен. Казарин уже пустил коня рысью, разгоняя для скока через Днепр.
— Ми-и-и-ишка!
Михайло вздел своего зверя на дыбы, остановив разбег. Алеша, как бешеный, махал руками:
— Мишка, вертайся!!! На Русь идем! ВМЕСТЕ!!!
Сбыслав проснулся, когда в затянутых слюдой окошках княжьей палаты серой мглой встал холодный, пасмурный рассвет. Ночью кто-то перенес его на лавку и набросил сверху его же походный плащ. Выспаться опять не удалось, но и пять часов — все сон, надо только окунуть голову в холодную воду. Спал одетый-обутый, так что и снаряжаться не надо, быстро опоясавшись мечом, молодой воевода неслышно прошел по тихому терему и вышел на двор. У коновязи прямо на булыжниках храпел богатырским сном Илья Муромец, над ним стоя спал Бурко. Двор был тих и пуст, лишь посередине, у составленных возов спало два десятка тревожных дружинников, похрапывали привязанные спящие же кони, да похаживали, борясь со сном, двое часовых. Бочка с водой, что утверждена была для гонцов и воинов, стояла под навесом, Сбыслав набрал ковш, выпил, затем вылил второй на голову. Сон вроде отогнало, воин вышел на Спуск и посмотрел в сторону Днепра — и реку, и оба берега покрыл туман. В рассветных сумерках казалось, что холмы парят в небесах, над облаками, но воинским разумом воевода встревожился — не перелезли бы в этой мгле враги через реку. А ведь он, как назло, не со своим полком, как надо бы, а здесь, на княжем дворе! Воин повернулся к конюшне — пора уж было седлать франкского жеребца да отъехать, ведя его в поводу, к своему полку. Издалека послышался стук копыт, окрик: «Кто идет?» и скрежет рогатки, которыми на ночь загораживали улицы. Копытный грохот нарастал, и вот из-за церкви вылетел всадник на маленьком, мышастом коньке, перешел на тряскую рысь и спрыгнул на землю.
— Улеб? — удивился воевода. — Да ты спишь ли когда?
— Некогда, братко, некогда! — крикнул странным голосом порубежник. — Где князь?
— А что стряслось-то? — Сбыслав почувствовал нехороший холодок в животе. — Что, через Днепр полезли?
— Нет, — Улеб провел по кругу Мыша, затем сунул поводья часовому. — Води пять кругов, к воде он сам не пойдет, давай, — и повернулся к Сбыславу. — Нет, у меня вои с ночи к тому берегу подплыли на челнах, смотрят — пока тихо все. Я же пошел по Белгородскому шляху доглядеть — не рыщут ли.