Императорские фиалки
Шрифт:
— У меня на это свои, личные соображения, — ответил Борн.
Право же, он просто не знал, зачем поверять Коленатому, что говорил в Париже барон де Шалюс о намерении Пруссии аннексировать бывшую немецкую провинцию Эльзас, из чего неизбежно вытекало, что после поражения Франции Эльзасский банк прогорит, его акции не просто упадут, но обесценятся настолько, что самый последний член братства «Влажные ноги» за них гроша ломаного Не даст.
— Ладно, — сказал Коленатый, поправляя пенсне в золотой оправе. — Какую гарантию ты нам предоставишь?
Борн открыл свой чемоданчик.
— Девяносто тысяч гульденов. Больше у меня нет. Он вернулся в Прагу ночным курьерским поездом и подъехал к Главному вокзалу в момент выхода утренних газет, сообщивших, что
Когда Борн прочел это сообщение, у него пересохло в горле, а сердце екнуло. Но, вспомнив правило, усвоенное им много лет назад: «Будь бодр всегда!» и более поздний принцип: «Свой разум уважай, к себе доверье сохраняй!» — он швырнул газету в мусорный ящик и бодро направился домой, чтобы умыться, переодеться и позавтракать. «Свой разум уважай, к себе доверье сохраняй!» — повторял Борн по пути, решив начертать этот прекрасный девиз на бумаге и повесить в своем кабинете рядом с другими максимами, уже украшавшими стены.
— Удачно ли ты съездил в Вену? — спросила Гана, еще нежившаяся в постели.
— Отлично, Гани, я заключил превосходные сделки, — весело отозвался Борн.
— Пожалуйста, не называй меня Гани! Ты прекрасно знаешь, что я не люблю, когда коверкают имена, — заметила она мужу.
«Ах, какая недотрога и как обидчива», — подумал Борн. И вспомнил чешскую девушку Штепанку, с которой встречался в бытность свою управляющим в Вене. Она никогда не возражала против обращения «Штефличка». А Гана не позволяет называть ее Гани.
Больше он об этом не думал. У него были заботы поважнее.
Через два дня, в субботу, 23 июля, газеты сообщили, что два французских корпуса перешли границу Рейнланд-Пфальца; первый занял город Пирмазенс, второй направлялся к Триру.
«Трудно себе представить, — писал из Парижа корреспондент газеты «Народни листы», — каким энтузиазмом охвачена Франция! Древняя Галлия воскресла, и Пруссия, на свою беду, убедится в этом. Сын одного французского пэра, записавшийся добровольцем, сказал: «Я изничтожу этих тевтонов!»
В понедельник, 25 июля, некоторые венские газеты писали о решающей битве под Тонвилем, после которой разбитые наголову прусские войска обратились в беспорядочное бегство. Даже для самоуверенности Борна это было слишком — он побледнел и очень плохо провел ночь. Но на следующее утро, когда он встал, «Народни листы» обратились к нему с другими, мягкими, утешительными словами: «Не верьте, пан Борн, выдумкам несерьезных венских агентств, доверяйте только сообщениям, опубликованным у нас, в «Народних листах». Ни о какой битве под Тонвилем нам не известно, значит, ее вовсе не было, Вена выдумала ее только в своих позорных биржевых интересах».
Обрадованный Борн осуществил
Он решил, что будет вести себя, как подобает мужчине, никому, даже собственной жене, не расскажет о своих заботах и сам расхлебает заваренную им кашу — намерение благородное и похвальное, тем более что все его друзья из патриотических кругов горячо сочувствовали Франции, и легко себе представить, как их поразило бы известие, что основатель первого славянского магазина в Праге рискнул всем своим капиталом в расчете на победу Пруссии. Его совесть чиста — он не любит Францию, его симпатии всецело на стороне славянского Востока; от поездки в Париж у него осталось самое тягостное впечатление — и потому он, право же, не знал, чего, собственно, стесняться, отчего не воспользоваться сведениями, буквально навязанными ему обществом парижских нуворишей и возбужденной, бурлящей парижской улицей. Однако он справедливо предполагал, что чешские патриоты не одобрят его взглядов, и потому, когда они радовались успехам Франции, самоотверженно радовался вместе с ними. Но 3 августа, в среду, — его мучения длились уже две недели, — когда обрадованная Гана прибежала домой с экстренным вечерним выпуском газеты «Народни листы», сообщавшим, что французская армия перешла Рейн, а пруссаки отказались от обороны Трира и собираются отступать к Майнцу, натянутые нервы Борна не выдержали. Поддавшись внезапно мелькнувшей мысли, что противоестественно мужу таить свои заботы от жены, которая должна разделять с ним и радость и горе, он воскликнул:
— Все это прекрасно, но если в течение полутора месяцев с сегодняшнего дня Франция не будет разбита — мы разорены!
Начав, Борн вынужден был договорить. Он объяснил жене, какую рискованную спекуляцию предпринял две недели назад в Вене, и добавил, что акции Эльзасского банка, вместо того чтобы падать, так стремительно поднимаются, что если расчет разницы по биржевому курсу, предстоящий через полтора месяца, произвести сейчас, гарантии в девяносто тысяч гульденов, внесенной в Банк Чехии, далеко не хватило бы для покрытия потерь. Рассказывая это, он с ужасом осознал, что в этот момент поставил на карту не только состояние, но и свой брак: вся их будущая совместная жизнь с Ганой зависит от того, как она выдержит это испытание, что скажет, как поведет себя. Ему показалось, что лицо Ганы посерело, застыло от ярости, и Борн, умолкнув, ждал, что сейчас она обрушит на него поток упреков и оскорблений, совершит нечто непоправимое. Но Гана ничего подобного не сделала. Несколько мгновений она стояла молча, неподвижно, потом подошла к нему и, поцеловав в нахмуренный лоб, сказала:
— Я верю, Ян, что ты принял правильное решение и все кончится хорошо.
В самом ли деле так беспредельно верила она в прозорливость Борна? Нет, наоборот, она была убеждена, что дни ее благоденствия сочтены и ей остается только вернуться к своему шитью; не хватало еще посадить себе на шею нищего, разорившегося по собственной глупости мужа! «Не родилась я под счастливой звездой, — думала она, — не сумела удачно выйти замуж и выгодно продать себя не сумела. Как знать, что будет, когда банк предъявит требования, уцелеет ли на складах Борна хоть одна швейная машина, выиграю ли я хоть что-нибудь от столь «удачного» замужества?» Возглас разочарования едва не сорвался с языка Ганы, но она вовремя вспомнила усвоенный ею принцип, что нравственность — правильно понятый эгоизм, и взяла себя в руки. «За полтора месяца многое может перемениться, — подумала она, — а сжигая сейчас мосты, я в первую очередь повредила бы самой себе».