Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы
Шрифт:
Он принадлежал к тому типу студентов, которые созревают быстро, и школьная скамья не мешала ему расширить свой кругозор с помощью чтения и жизненного опыта. Темперамент привнес свое, и Юришич довольно рано с головой окунулся в жизнь, какая была возможна для бедного, но интеллигентного студента: само собой разумеется, он напропалую ухаживал за девушками, но гораздо важнее, что свои убеждения, преимущественно политические, он решительно защищал в студенческой среде. Общественная жизнь Хорватии тогда все глубже скатывалась в состояние политической лихорадки, а мораль стремительно падала до скандального уровня. Жажда борьбы и ожесточенность Юришича, как и всех студентов его толка, возрастали. Несчастье заключалось лишь в том, что наряду с сознанием необходимости борьбы все очевиднее проявлялась слабость боевых рядов не только среди народа и его политических партий, но и среди студенческой молодежи, игравшей в ту пору роль авангарда. Все ее прошлые начинания лежали в
В этом и заключалась его тоска, когда он шел к Петковичу в камеру.
По воле своего отца, потомственного загорского дворянина, владельца богатых сливовых садов, благородный Марко Петкович должен был стать офицером» Но ему претила дисциплина, и, кроме того, он был совершенно неспособен командовать другими. Он оставил кадетскую школу. Когда же после смерти отца и раздела с сестрой Еленой он остался один в родовом имении, стало совершенно очевидно, что он не умеет управлять даже самим собой. Неспокойный, всегда в движении, охваченный неведомой страстью к путешествиям, он своей вечной восторженностью, веселым нравом и благодушием производил на всех впечатление счастливого человека. Но что это было за счастье, если постоянно казалось, что вся его жизнь лишь бегство от самого себя? Разве счастливые люди бегут от себя, или именно поэтому они счастливы? Впрочем, его бегство от самого себя можно было бы назвать бегством к людям. Среди людей, даже совершенно ему чуждых, Петкович чувствовал себя в своей тарелке. Но никогда его связи с людьми не были глубокими и сердечными. У этого общительного человека не было друзей, он был глубоко одинок.
Политика и женщины — две его главные страсти. Но как и во всем остальном, он и здесь был непостоянен: особенно в последнее время ошеломляюще поспешно менял женщин, равно как и политические позиции. Что касается женщин, со всеми, будь то кокотки или матроны, он держался одинаково — как кавалер. Из-за этих своих поверхностных, но облеченных в безукоризненные формы отношений с женщинами он не мог ни влюбиться, ни жениться. Любовь и брак для него, вероятно, означали какое-то упорядочение жизни, так, должно быть, он и сам думал, когда завел роман с актрисой Региной Рендели.
В политику он бросался с такой страстью, что эта страсть часто казалась эротическим взрывом, сублимировавшимся в идею. Но никогда это не было чем-то глубоко продуманным. Он всегда лишь импровизировал и, импровизируя, возглавлял уличные демонстрации; вообще он был человеком благих пожеланий, но несобранный, действующий без определенной цели. И все-таки власти вознамерились сбросить его со своей шеи, он вынужден был скрыться от них в Швейцарию, где издавал оппозиционную газету. Вернувшись на родину перед самым покушением, этот хорватский Дон Кихот, поменяв прежде несколько партий, начиная от Партии права {5} до социалистической, стал открыто называть себя лояльным анархистом. Но и как лояльный анархист он снабжал деньгами участников покушения для приобретения оружия и позднее, когда сам был арестован по подозрению в соучастии, не отрицал, а смеясь, признал это. Его отпустили, но он поехал в Словению и там начал нелегально выпускать антиправительственную газету. Вскоре его снова арестовали. Неужели из-за этих печатных
Этому человеку, который всю свою жизнь только дарил и раздал почти все свое состояние, суждено было сесть в тюрьму как обыкновенному мошеннику. Подобное обвинение ему, по крайней мере, предъявили с намерением таким образом его политически скомпрометировать. Мошенничество якобы состояло в том, что во время пребывания в Словении он представился владельцу ресторана как крупный землевладелец и вручил ему за произведенные расходы не имевший покрытия фальшивый чек. Проездом через Загреб владелец ресторана предъявил этот чек в банк для оплаты. Однако банк отказался оплачивать чек, так как на счете Петковича не было больше ни вкладов, ни кредитов. Не зная в то время о его местопребывании, владелец ресторана заявил о нем в полицию. И хотя там с нетерпением ожидали получить против Петковича подобный материал дело все же могло быть улажено без последствий для Петковича. Спасти его мог свояк, адвокат Пайзл, который немедленно был извещен полицией. Однако у Пайзла были свои основания не идти на такой шаг. Более того, он вместе с полицией расчетливо использовал случай так, чтобы шурин без проволочек оказался за тюремными воротами.
Слух об этом, клянясь в его истинности (слышал, говорит, от самой полиции), пустил по тюрьме две недели назад журналист Мачек, и этим слухом заинтересовался Юришич, особенно когда почти одновременно с Мачеком вследствие действительного и куда более значительного обмана в тюрьму попал сам доктор Пайзл. Взволнованный более всего тем, что доктор Пайзл был его защитником на процессе, Юришич попытался получить достоверные сведения от самого Петковича. Напрасно, ибо Петкович, соглашаясь, впрочем, что Пайзл хочет взять его под свою опеку, избегал разговоров о том, что в тюрьме он находится благодаря Пайзлу. Однажды, хоть это и не в его правилах, он даже рассердился, что о его свояке можно вообще подумать нечто подобное. Но почему тогда Пайзл, вопреки показной сердечности, уклоняется от встреч со своим шурином, и почему тот с появлением Пайзла стал терять прежнее веселое расположение духа, ходил смущенный и постепенно мрачнел? Знает ли он всю правду, щадит ли Пайзла ради своей сестры Елены, а потому терпеливо сносит все? Не желая ни перед кем раскрываться, прощая, сносит? Да, может, он именно из-за того и погибает, что всех прощая, страдает от мысли, не чрезмерна ли жертва?
Прежде чем Юришич вошел в камеру к Петковичу, он заглянул в глазок. Возможно, Петкович опять пишет свои прошения в придворные канцелярии, в которых утверждает, что невиновен, и просит у императора помилования. Такие прошения он строчит уже месяц, по два-три в неделю. А в последнее время, сочиняя их, он бывает молчалив и с недоверием смотрит на каждого, кто заходит к нему, боязливо и поспешно прячет бумагу в ящик стола.
Однако на этот раз, хоть перед Петковичем и лежит бумага, он не пишет, а рвет ее на мелкие кусочки. Неужели это он просьбу к императору рвет? Бумажные листы неисписаны. Сидит Петкович, повернувшись боком к окну, поднял вверх голову, на пальцы свои не смотрит, а с них спархивают белые хлопья бумаги. Верхняя фрамуга открыта. По стеклу горизонтально лежащей рамы с разбросанными по нему крошками хлеба расхаживают голуби, постукивают клювами, воркуют в альтовом регистре.
— Гугугу, гугу, — повторяет за ними Петкович, в глухом его гугуканье чувствуются какая-то радость и насмешка. — Гугу, гугу…
Вот он поднял руку, шлет голубям воздушный поцелуй. Потом встает во весь рост с полной горстью бумажных хлопьев и рассыпает их по стеклу. Голуби испугались, вспорхнули и тут же снова сели. Клюют, в поисках крошек переворачивают клочки бумаги. И не понимает Юришич, что же здесь все-таки происходит, и в то же время ему до боли ясно, что Петкович на самом деле принимает бумажные обрывки за кусочки хлеба и хочет ими накормить голубей.
— Гугу, гугу, — гугучет Петкович и снова садится, озаренный светлой улыбкой. Он бросил взгляд в сторону двери и рассмеялся, но тут же замолк, наверное, приметив, что за ним наблюдают через глазок. Юришич отпрянул в сторону. Но уже ничего иного не оставалось, как войти и улыбаться самому, чтобы развеять испуг, охвативший Петковича.
— А, это вы? — сразу успокоился Петкович, как только увидел его. И в прежнем своем добродушном настроении засуетился в узком пространстве камеры, подыскивая, куда бы усадить гостя. — Пожалуйста, пожалуйста, господин Юришич! — он наконец предложил ему стул, а сам пристроился на койке.
С улыбкой, которой, в сущности, хотел скрыть свое возбуждение, Юришич сел на стул.
— Я вам помешал, господин Петкович, а вижу, и вашим гостям, — Юришич посмотрел в сторону опустевшего окна, скрип открываемой двери спугнул голубей.
— О, ничего, ничего, они опять появятся. Мы с ними старые знакомые, еще из Безни.
— Но голуби не едят бумагу.
— Бумагу? Ах, да! Видите ли, хлеб унес тот мальчик, все его зовут Грош. А потом, раз я мог надуть владельца ресторана, ха-ха-ха, почему бы не обмануть немножко и голубей! Это ведь ненаказуемо.