Императрица Лулу
Шрифт:
— Нет, нет, я не желаю, — и вновь голос надломился. — С этим покончено. — На мгновение голос её отвердел, чтобы вновь, в который раз, сломаться: — Думай о нашей любви. Милый, думай только о нашей любви!
Улыбка высветлила его почерневшие щёки — видел, будто бы видел сейчас коронацию новой государыни, торжественный проход кавалергардов — первая шеренга, в которой проходил сам Охотников, с пиками и флюгерами, — видел салют, пороховые дымки, вырывающиеся из жерла каждого орудия при холостом залпе, видел, а слышать уже не мог, слух отказал.
— Поцелуй… меня… Нет… — ещё успел почувствовать прикосновение ледяных губ. — Там… поцелуй… Так., хочу уйти — с тобой…
Он всегда умирал, когда в миг высшего наслаждения это извержение сил всё-таки происходило, когда она делала это, сильно
34
Страсбургскне пирожные… О, сладкий… Страсбургские пирожные… (нем.)
— Это ты страсбургское пирожное.
От неё пахло лавандой, розовым маслом, притирания не пропускали ни единого звука, ни единой ноты постороннего запаха — кроме, конечно, мощного звучания только что свершенного и извергнувшегося, сразу, впрочем, перебивающегося запахом её нежного пота. А от Амалии, как от него самого, пахло только лошадьми. Запах лошадей преследовал его, как преследовал этот запах любого кавалерийского офицера — от любого офицера пахло лошадьми, табаком и табачным дымом, а если трубка курилась давно не чищенной, то ещё еле уловимый запашок гари слышался; от кавалергарда пахло ещё и отлично выделанной кожей, строевое кавалергардское седло издавало свой особенный запах, свой особенный — упряжь, попоны, вальтрапы, казалось, что нагретым металлом, словно бы от только что стрелявших орудий, пахло от терзаемых ботфортами стремян. И, конечно, свой особенный запах имело оружие: тонкий пороховой — пистолеты, тяжкий стальной — палаш и ножны, причём ему казалось, что он действительно слышит, насколько тяжелее и терпче пахнет палаш, чем ножны, палаш, украшенный резкой кованой гранью, и желобком, по которому должна была в бою стекать кровь. Серой, серой, запах которой дает русская конопля и китайский опий, серой перестало пахнуть от них обоих — от него и от Лулу, потому что любовь сама дает ощущение полёта, и ничто, кроме любви, не может поднять человека в небо. Амалия осталась одна и так и не решилась рискнуть — предложить свою вишневую трубочку государю. А сейчас, во время дежурства, задолго ещё до того дня, когда они обе пришли к нему, сейчас, значит, на проверке поварской раскладки, кровью несло так, что Охотников вынужден был зажать нос платком.
— А чичас, вашш блаародь… Чичас! Свежая-с. Изволите видеть. Кровь стекёт чичас.
Повар перевернул подвешенную на крюк только что ободранную коровью тушу, всю сочащуюся кровью. Голова уже отсутствовала — голова пойдёт, конечно, на офицерский холодец; прямо перед Охотниковым оказались висящие в воздухе четыре копыта и распоротый развёрстый живот, откуда повара красными по локоть руками вытаскивали блестящие, искрящиеся рубинами внутренности.
— Изволите видеть, вашш блаародь, печень пребывает в сохранности. — Повар обернулся и приказал кому-то в глубине кухни: — Язык представь его благородию. — Охотников ещё успел улыбнуться, потому что повар — из кантонистов — с седым ёжиком волос над узким лбом чрезвычайно походил на Аракчеева.
И тут же пред Охотниковым оказался
— Вестимо, кровёй пахнет, барин, — сказал один из поваров — так сказал, словно бы они оба — он, солдат, и дежурный по полку офицер — не находились сейчас на государевой службе, а стояли где-нибудь на помещицкой варне.
Охотников перед обедом должен был по артикулу присутствовать при распределении мяса по эскадронам. Первому, императорскому, вечно не додавали, не любили, разумеется, императорский эскадрон. А уж в первом, императорском эскадроне лопать надо было за двоих — государь обращал внимание на внешний вид солдат ничуть не меньше, чем на выполнение указов об обмундировании, — почти как покойный батюшка его, Павел Петрович, царство ему небесное.
— Изволите пробу снять, вашш блаародь, — к носу сунули дымящийся черпак, но Охотников отстранился, опять махнул рукой, в которой все зажимал платок: — Давай закладывай.
Сегодня он действительно ужасно хотел спать, грезил наяву — хотел спать, слишком много сил было оставлено днём у Лулу. Полусонно улыбнулся.
В девять вечера ему ещё надо было присутствовать на перекличке в одном из четырех эскадронов, там прослушать вечернюю молитву, а потом обойти, хотя бы один раз, все помещения полка, записать температуру в казармах и конюшнях и проверить везде порядок. Проверка порядка заключалась в том, что дежурный офицер убеждался, что дневальные у денников трезвы и не спят.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых, поммиии-луй нннааас… — слушал Охотников. Левая рука с зажатой в ней правой перчаткой поддерживала у пояса рукоять палаша, в сгибе локтя ещё и прижимая к телу каску, а правая сама заученным с детства движением крестила грудь, на которой сейчас тускло в свете свечей поблескивала кираса; пальцы не слагал в перст, только мизинец и безымянный чуть сгибались внутрь ладони. — Аа-мминь! — вместе с многоголосым выдохом эскадрона шептал Охотников.
— Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе… Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, поммии-ллуй ннаас… — молодой басок читающего обычную вечернюю молитву писаря, держащего в руке потрёпанный зелёный молитвенник, разливался над склонёнными головами; Охотников отвлекся далеко мыслями; казалось, Бог сейчас снизойдет в душную казарму, чтобы дать успокоение его, Алексея Охотникова, мятущейся душе; Охотников, крестясь, неотрывно глядел на эскадронную икону Богоматери — свет свечи за створкою фонаря тоже, как и душа Охотникова, метался, словно бы не был защищен от ветра, от жизни не был защищен желтоватым кварцевым стеклышком. Богоматерь в первом эскадроне удивительно напоминала Лулу, Лулу, прижимающую ребёнка к белой груди своей — его, Охотникова, ребёнка. Она уже сказала ему, что тяжёлая. После смерти первой девочки, Марии, Лулу желала родить мальчика, непременно мальчика.
— Аа-мминь!
Мальчика, будущего наследника престола, будущего императора, хотя наполовину ставшего бы русским по крови.
Как всегда при мысли о Лулу, Охотников ощутил необыкновенный подъём чувств вместе с возбуждением; шумно выдохнул, сводя по обыкновению губы трубочкою: фу-у... Выдохнул, крестясь, старался сейчас успокоиться.
— Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, иже везде сый и вся исполняяй! Сокровища благих! И жизни! Подателю! Прииди и веселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси! Блаже, душа наша!