Империя Наполеона III
Шрифт:
Интерпретация восстания в провинциях как «жакерии» имела важное внутриполитическое значение. «Красная угроза» оправдывала в глазах провинциальных роялистов переворот, осуществленный Луи-Наполеоном при поддержке армии. Миф «жакерии» позволил принцу и его окружению усилить пропаганду, поскольку теперь переворот не просто спас общество от революционной угрозы, но и консолидировал государство. Так, в письме на имя принца-президента бывший префект Нижних Пиренеев одобряет 2 декабря 1851 года и считает, что переворот спас современную цивилизацию. «Франция, — пишет он, — упавшая в пропасть социализма, увлекла бы за собой всю Европу. И только гений Императора, достойным наследником которого Вы являетесь, спас нашу страну»{246}. А в послании от 10 января 1852 года уже представитель творческой интеллигенции — писатель Полинье из Монпелье — поздравляет принца с успешным исходом дела, поскольку, как он считает, переворот спас Францию и всю цивилизацию{247}, полностью поддерживает принца
На Корсике, родине Бонапартов, известие о перевороте было встречено с энтузиазмом. Так, Франсуа де Боноччи, старинный друг Луи-Наполеона, писал из Аяччо в конце декабря 1851 года: «Принц, позвольте старинному другу детства и колледжа… выразить Вам свои симпатии и в то же время поаплодировать героическому акту 2 декабря. Да, принц, — эмоционально подчеркивает он, — благодаря Вашей твердости и энергичному поведению Вы помешали Франции упасть в пропасть, куда ее влекли безумные страсти Ассамблеи. Вы заслужили славу быть спасителем страны и всей Европы. Признательность народа Вы заслужили честно, так же, как и истории и последующих поколений. Франция была дважды спасена Бонапартами, и здесь видна рука Господа нашего, и Вы это знаете лучше меня, принц. В Вашем поведении 2 декабря есть общее между Вами и Вашим великим дядей: он смог вырвать страну из рук демагогов, тогда как Вы помешали установлению их власти. Пусть Бог хранит Вас для счастья и процветания Франции»{250}.
В послании от 8 декабря Яков Толстой с удовлетворением отметил, что «энергия, с которой были приняты репрессивные меры, и стойкая храбрость войск, не дававших никому пощады, положили конец всякой демагогии. Многие, встревоженные сначала тем, что все это было проведено слишком круто, соглашаются теперь, что надлежало действовать сурово и сразу нанести решительный удар и что это было единственное средство уничтожить красных и единственный способ спасти Францию от угрожавшей ей неизбежной гибели. Убеждаются, что никто, кроме Луи-Наполеона, не был бы способен принять такое энергическое решение и что средним решениям не было больше места». «Известия из департаментов в достаточной степени удовлетворительны, — далее продолжает он в другом послании, — хотя в Лиможе и в Орлеане и еще в трех-четырех местах наблюдались серьезные признаки беспорядков. Эти беспорядки были, впрочем, легко подавлены. Все попытки анархистов в пригородах Парижа равным образом потерпели неудачу, и повсюду красные повергнуты в ужас»{251}.
Французский исследователь Второй империи А. Дансетг подчеркивал, что если сопротивление перевороту в столице носило политический характер, имевшее целью защиту конституции, то сельское сопротивление носило социальный характер и было направлено против жестокого налогового законодательства и что переворот 2 декабря затмил собой проекты аналогичных попыток переворота, о которых вскоре забыли. Огромную роль в разжигании страстей сыграла республиканская пропаганда, и в результате реальные, насущные нужды крестьян переплелись с химерическими ожиданиями и заставили их взяться за оружие. Каким бы ни был уставшим и разочарованным народ, как бы ни было тяжело его экономическое положение, революция, разбудившая в нем политическое самосознание, толкнула его на сопротивление властям. Таким образом, заключает А. Дансетт, в события вмешался народ и пролилась кровь.
Совершенно очевидно, что если бы Луи-Наполеон вдруг в последнюю минуту отказался от переворота, то социалисты имели все шансы оказаться у власти во Франции в 1852 году. «То, что социалисты провинций, дезорганизованные и удивленные, в 1851 году пытались сделать, — сообщал президент трибунала Тулона, — воочию показывает, на что они были бы способны в 1852 году, полностью готовые и организованные… Мы видели первые отблески пожара, который должен был нас поглотить»{252}. Перспектива народного натиска, в сочетании с воспоминаниями о событиях 1848 года, объясняет состояние нарастающего страха, граничащего с паникой, который сменился чувством всеобщего облегчения после удачного осуществления переворота. Прудон был не одинок в своих чувствах, когда писал из тюрьмы 19 декабря 1851 года: «Когда я представляю себе, что сделало бы с Францией господство наших вождей, то у меня больше нет морального права осуждать… события 2 декабря»{253}.
Таким образом, восстание показало, что, за исключением нескольких отдельных общин, практически весь юг страны был покрыт сетью тайных обществ. Но если тайные общества с успехом выполняли пропагандистские задачи, то во время восстания оказались неэффективными с военной точки зрения. И хотя было обнаружено огромное количество складов с вооружением и боеприпасами, оказать серьезного сопротивления военным восставшие не смогли. Создание
После известного циркуляра Морни от 10 декабря он приобрел значение превентивной меры, которая должна была спасти общество от социальной революции, готовой разразиться в 1852 году. Республиканские историки, как, например, придерживающийся умеренных взглядов В. Шельхер, поставили под сомнение тезис о «социалистической угрозе», исходившей от тайных обществ, и активно полемизировали по этому вопросу с бонапартистскими публицистами{254}. Любопытно, что, несмотря на серьезные разногласия с официальными историками, Виктор Шельхер, так же, как и они, видит причины переворота в заговоре легитимистов и орлеанистов против Республики{255}, а также критикует деятельность большинства Национального собрания, которое вело «жалкую войну» с Луи-Наполеоном{256}.
Первой на переворот отреагировала биржа, где было отмечено «изумительное повышение курса»{257}. А поскольку биржа являлась своего рода термометром экономической жизни страны, то последующее за переворотом улучшение экономической конъюнктуры привело к ослаблению социальной напряженности в стране. «Буржуазия Парижа, — писал незадолго до переворота Сэнт-Олэр Баранту, — с нетерпением ждет, когда столкнут Ассамблею в воду… Я бы только хотел, чтобы это произошло весной, по причине того, что мне и моим друзьям не хотелось бы простудиться»{258}. «Нужно, впрочем, выждать до 20 декабря, чтобы составить себе ясное представление о неожиданностях, которые сулит будущее, а пока следует признать одно, — вторит ему Яков Толстой, — что торговые круги и значительное большинство буржуазии, по-видимому, довольны этой революцией. Уничтожение красных и социалистов представляется им фактом свершившимся. Роспуск Собрания также встречает сочувствие, так как начали уже уставать от болтовни, которая служила помехой для правильного хода управления и парализовала торговлю»{259}. Гизо писал своей дочери в феврале 1852 года в том же духе: «Страна была наивной, его укрывая, большинство страны приветствовало переворот второго декабря. Она чувствовала себя освобожденной от беспомощности, в которой она пребывала во время противостояния президента и парламента»{260}.
Осуществление переворота открыло эру спокойствия под властью сильного и авторитарного правительства. Финансистов, промышленников и торговцев охватила эйфория. Было восстановлено доверие в сделках, и экономика Франции, впервые после долгого периода кризиса и стагнации, оживилась. Установление сильной власти стимулировало и направляло частный бизнес в наиболее перспективные сферы развития: железные дороги и банковское кредитование. Один промышленник писал принцу, что 2 декабря он и его друзья встретили с радостью. Они увидели в перевороте возрождение сильного правительства: «Оно дало нам порядок в настоящем и безопасность в будущем, безопасность, в которой все промышленники чрезвычайно нуждаются, чтобы дать нашим заводам и делам максимум возможностей для развития»{261}. А газета «Лё Пюблик», вышедшая 14 декабря 1851 года, утверждала, что новый режим, в отличие от Реставрации и Июльской монархии, является национальным и имеет своей целью примирить всех французов. Поскольку среди ее учредителей были промышленники и банкиры, то «Лё Пюблик» пела дифирамбы принцу, который открыл перед Францией новые горизонты экономического развития{262}.
Католическая церковь активно поддержала принца-президента: духовенство откровенно боялось красных, которыми очень активно запугивала население страны бонапартистская пропаганда. Сам Луи-Наполеон, исходя из политической целесообразности, пошел на сближение с церковью, делая уступки требованиям церковной партии во главе с Монталамбером. «Голосовать за Луи-Наполеона это не значит одобрить его за то, что он сделал, — писал Монталамбер, — это значит выбирать между ним и полным разрушением Франции… Я считаю, что, поступая таким образом сегодня, как, впрочем, и всегда, это значит присоединиться к католической церкви против революции». «Голосовать против Луи-Наполеона, — продолжал он в католической газете «Юнивер», — это значит дать оправдание социалистической революции, которая в настоящее время является единственно возможной наследницей нынешнего правительства. Это значило бы призвать к замене диктатуры принца, оказавшего за эти три года несравненные услуги делу порядка и католицизма, диктатурой красных»{263}. По мнению папы Пия IX, недавние события в Риме были ни чем иным, как борьбой церкви с силами зла — революцией. И в Париже папский нунций в присутствии епископов благодарил духовенство, «исполнившее свой долг по отношению к Франции»{264}.