Имперский маг
Шрифт:
— Невыученные стихи? — заухмылялся Штернберг. — Из Евангелия? Эви, дорогуша, у нас теперь строгая католическая семья? Подъём с зарёй и распевание гимнов? Я сейчас изреку банальную истину: то, что вбивается в голову без мысли, навсегда останется бессмысленным грузом.
— Я тебя спрашивала?..
— А французским я с ней сам позанимаюсь. Последняя гувернантка, как я погляжу, напрочь отбила у неё охоту учиться.
— Нет уж, — зло, но совершенно беспомощно сказала Эвелин.
— Да уж, да уж! — радостно подхватила Эммочка.
Эвелин в бешенстве вышла из комнаты. Ну что она могла сделать? Этот омерзительно всесильный чиновник, длинное чёрное насекомое, вылупившееся из её нелепого младшего
Поздним вечером в открытые окна налетели большие ночницы и с тугим стуком бились в колпак настольной лампы, оставляя на нём чешуйки тёмно-серой пыльцы, бумажно трепеща короткими крыльями. Штернберг читал книгу — вот что в нём никогда не менялось, так это пристрастие к книгам и к чтению за полночь. Знакомая поза сосредоточенности: сплетённые пальцы подпирают подбородок, из-за чего плечи приподняты — но не тощие юношеские, а широкие и сильные мужские, — сейчас даже от его прилежно, по-ученически склонённой большой спины, казалось, исходила смутная угроза.
Когда они обе вошли и симметрично встали по сторонам от двери, словно кариатиды, он не обернулся, но, не отрываясь от книги, ответил на невысказанный вопрос:
— До следующего воскресенья, я полагаю. — Помолчав немного, добавил: —Хорошо, не буду.
— Вот именно. — Эвелин обошла стол, отмеченный жёлтым кругом электрического света, и посмотрела в окно, в свежую, веющую дождём черноту. — Хотя бы минут десять постарайся не отвечать, пока тебя не спросят. Что за штуку Эмма притащила в дом?
— Лук. И стрелы. Я учил её стрелять из лука.
— Этого ещё не хватало. Она не мальчишка.
— Она сама меня попросила.
Мать тоже обошла стол и села напротив.
— Господи, Альрих, как ты её балуешь. Страшно подумать, что будет с твоими собственными детьми.
— Надеюсь, их не будет как можно дольше… Эвелин, я всё слышу. Насчёт десятка на стороне. Я что, похож на Казанову?
— Знаешь, Альрих, — нервозно начала мать, — мы регулярно слушаем сводки новостей. В последнее
— Нет. Германия никогда не потерпит поражение. — Штернберг по-прежнему не поднимал голову от книги.
— Германия и рейх — вовсе не одно и то же, — сказала Эвелин от окна.
— Родину не выбирают.
— Ах вот как! Если ночью к соседям вламывается полиция, если молодчики в галифе стреляют в людей прямо на улицах только за то, что те ходят в синагогу, а не в кирху…
— Так бывает, когда стремление навести порядок вырождается в…
— Порядок?! — вспылила Эвелин. — Да что ты, скажи на милость, называешь порядком? Нескончаемую войну? Бешеную пропаганду? Не говори мне о порядке и уж тем более не говори о каких-то там своих идеалах! Скажи лучше честно: ты нашёл золотую жилу. Потому что твой рейх как известный триптих: для одних ад, а для других — сад земных наслаждений!
Штернберг коротко мотнул головой, будто ему отвесили пощёчину, и исподлобья взглянул на сестру. На его скулах проступали яркие пунцовые пятна, и в точности такой же лихорадочный румянец горел на бледном лице Эвелин — из-за чего они стали очень похожи друг на друга.
— Что ж, если ты полагаешь, что это золото было для нас лишним, когда мы подыхали от нищеты… — процедил Штернберг.
— Что значит подыхать, ты лучше спроси у нашего нового соседа, Он сначала побывал в подвалах на Принц-Альбрехтштрассе, а потом больше полугода, до побега, провёл в Бухенвальде. Вот он тебе как следует расскажет! Хотя лучше бы не рассказывал ничего, а просто-напросто плюнул тебе в глаза!
— Эвелин, — тихо сказала мать.
— Да, конечно. Зачем я всё это говорю. Кому я это говорю…
— Эвелин!
Сестра вышла, хлопнув дверью. Мать молча смотрела на него. А он глядел на лампу, на то, как в желтый абажур с налетуся врезаются тёмные мохнатые ночницы, глупые слепые твари, рождённые для мрака, и отчего их так притягивает чуждый их природе свет, почему они так упорно стремятся к нему, каким неведомым чудом им представляется эта дурацкая лампа? Одна из бабочек залетела в круглое отверстие наверху колпака, побилась внутри и скоро вывалилась снизу с поджатыми к норковой грудке лапками, убитая жаром светильника. Штернберг трясущейся рукой потянулся к выключателю, стукнул по нему, не попал, стукнул снова, и комната погрузилась во тьму. Из темноты выплывали серые, сизые, белесоватые очертания предметов. За окном чуть слышно перешёптывалась листва. Мать сидела молча.
— Альрих, — произнесла она наконец со строгой, но в то же время просительной, едва ли не умоляющей интонацией.
В сущности, она не знала, что ему сказать. Слишком непостижимым был он для неё, непроглядным, во сто крат темнее этой затихшей комнаты, Она бы и хотела испытать какое-то пронзительное понимание, какое-то совершенно искреннее тепло по отношению к нему, но чувства, смущённые его чуждостью, скованные справедливостью суждения, были способны лишь на жалость, смешанную с неизбывной опаской. Да и вообще, не стоит его злить, никуда тут не денешься: хорошие деньги есть хорошие деньги, они нужны всегда…
Было видно, как он снял очки и стал неспешно протирать их широким отворотом халата.
— Альрих, ты не хочешь поговорить с отцом?
— О чём? — обронил он с этой своей новоприобретённой отвратительной холодной отстранённостью.
— О чём-нибудь… Ведь уже четвёртый год идёт, Альрих. За четыре года уж наверняка можно было решить, что именно следует сказать, чтобы он тебе ответил.
Штернберг нервно хмыкнул, продолжая полировать очки.
— Если б такие слова существовали, я давно бы их произнёс.