Имперский маг
Шрифт:
Это письмо я перечитал несколько раз. Настало время проверить то, что я подозревал уже давно. С наступлением ночи я вымылся в ключевой воде, облачился в чёрную тунику до пят, прочёл молитву (собственно, не имеет значения, что читать, главное, чтобы оно в представлении чтеца было связано с духовным очищением, — а для меня таким качеством обладают католические молитвы), после чего сел, скрестив ноги, на пол перед укрытым чёрным шёлковым полотнищем низким столиком. На пол — это чтобы было невысоко падать в случае чего. На столике размещалась большая цветная фотография рейхсфюрера, масляный светильник, две пурпурные свечи и плоская серебряная чаша с ключевой водой. В ней плавало несколько волосков неопределённого цвета — волосы эти, результат посещения рейхсфюрером парикмахера, были доставлены мне с позволения самого же рейхсфюрера — что служило знаком полнейшего доверия. Рядом с чашей лежал остро заточенный эсэсовский кинжал. Для начала пришлось снять и отложить подальше очки — таково обязательное правило: на теле не должно быть ничего, кроме чёрного шёлкового одеяния — экрана, отражающего все внешние энергетические воздействия. Дальше приходилось действовать едва ли не тычась носом в разложенные по столу предметы, с тем чтобы более-менее сносно видеть. А видеть нужно обязательно. Перво-наперво
С Гиммлером я встретился через неделю. Нога б моя больше не ступала на вестфальскую землю, в окрестностях Вевельсбурга, а уж в самом замке и подавно, особенно в северной башне, при одном взгляде на которую заныли давно сросшиеся кости жестоко изломанной года полтора тому назад левой руки. С Вальпургиевой ночи сорок третьего боязнь этого тяжеловесного строения, которое рейхсфюрер гордо именовал своим Камелотом, этого трёхгранного склепа, меня не оставляла, хотя более чем за год почти ежемесячных поездок в Вевельсбург страх был укрощён и уступил место глухому роптанию, к которому я старался не прислушиваться. Гиммлер прав: это место — центр силы. Но силы вовсе не той, что знакома многим по святым местам и целебным источникам, а жёсткой и неуправляемой. Не знаю, как для других, а для меня это всё равно как свет сотен прожекторов. В самый раз, чтобы ходить строем и орать о войне. Недаром изначально на вершине холма было капище. Первобытные культы отличаются тягой к силам грубым и необузданным. Потом была крепость. В семнадцатом веке построили замок. Говорят, когда Гиммлер впервые приехал сюда в сопровождении Вилигута-Вайстора, старик Вилшут пал на брусчатку с пеной у рта и не своим голосом пропел всё это сказание про «битву у белой берёзы». Представляю, какое тошнотворное было зрелище: несчастный психопат, расшибающий лоб о камни. Гиммлер с тихим интересом досмотрел представление до конца и утвердился в решении обустроить здесь главную орденскую святыню. Решение ему, как у него водится в таких случаях, подсказали звёзды.
Автомобиль мчался по дороге, холм выплывал из-за деревьев, медленно поворачиваясь, открывая красные черепичные крыши деревни, и вместе с холмом поворачивалась трёхгранная громада замка. Три стены и, соответственно, три башни. Северная, самая массивная и приземистая, выступает далеко вперёд — кажется, что холм постепенно оседает под её тяжестью. В Тонком мире эта башня стоит на фундаменте из резкого лилового света. Здешняя бьющая из-под земли сила сходна с жёстким рентгеновским излучением. Когда я впервые спустился в крипту северной башни, мне стало дурно: сдавило виски и потемнело в глазах. Гиммлер вгляделся в мою побелевшую рожу и пришёл в восторг: «Чувствуете?! Чувствуете?! Вайстор тоже чувствовал!..»
К театрализованным неорелигиозным действам Вевельсбурга, аккуратно приходящимся на все празднества древней Северной традиции, я, по счастью, не имею почти никакого отношения, что бы там ни говорили. Всю эту замысловатую ритуалику на радость Гиммлеру разработал затейник Вилигут ещё тогда, когда мне в гимназии расшибали очки. Гиммлер любит играть в игрушки — когда красивые, когда жестокие. Последний раз меня затащили на вевельсбургскую мессу на праздник Остары, весеннего равноденствия, — никакого особенного влияния все эти карнавалы ни на что не оказывали, поэтому я не сильно сопротивлялся. У меня было длинное одеяние наподобие кардинальской сутаны, посох с золочёным имперским орлом, резной дубовый алтарь с парочкой юльлойхтеров и плохоуправляемое намерение выкинуть что-нибудь дикое. Гиммлер мне потом сказал, что я малость переиграл. У его двенадцати приближённых глаза на лоб полезли, когда я стал черпать необжигающий огонь для юльлойхтеров прямо с их протянутых ладоней. Мне приятно щекотало нервы осознание того, что при желании я могу совершить
Лестницы и коридоры замка уже не вызывали во мне такого содрогания, как в первые месяцы после памятного происшествия, но всё равно, идя по ним, я не мог думать ни о чём больше — только лишь о том, как бежал от Бёддекена к Вевельсбургу по подземному ходу.
Через южное крыло меня провели к западной башне. Большая часть этого крыла отведена под довольно внушительную библиотеку — составляют её прежде всего книги по ведовству и оккультизму. Здесь же расположены зал совещаний, зал суда и зал, отведённый под коллекцию оружия, настоящего оружия, не этих пошлых пукалок, благодаря которым убийство стало чистеньким и будничным делом, требующим затраты сил не больше, чем на то, чтобы попасть в плевательницу. Слэшеры — двуручные мечи английских рыцарей; тай чи — китайские обоюдоострые мечи с пучком лент на конце рукояти; фальчион — широкий меч на полуметровом древке; тье — меч изобретательных японцев, с оригинальной заточенной гардой и длинным шипом на клинке; русские мечи с широкими клинками, похожие на мечи скандинавов; лёгкие гражданские мечи итальянцев; изогнутые тайские мечи; альшпис — двуручный меч с двумя круглыми гардами, одна из них — посередине рукояти; меч-пила венецианских моряков; банэ — индийский меч с ромбовидным расширением на конце клинка; эстоки, броарды, бастарды, катаны, спадоны, риттершверты. Лично меня во всём этом великолепном разнообразии больше всего восхищают двуручные германские мечи с волнистыми клинками. Однажды мы с Максом Валленштайном дорвались-таки до двух фламбергов, после чего в маленьком сухоньком хранителе коллекции вдруг проснулась нешуточная силища, которой хватило, чтобы вытолкать из зала двух здоровенных жеребцов и поотнимать у них железяки — иначе мы бы точно разгромили всю экспозицию.
В южном крыле также расположены покои рейхсфюрера. Мало кому доводилось бывать в этих помещениях; я был во всех, и, на мой взгляд, самое жуткое в них — это даже не коллекция черепов «еврейско-большевистских комиссаров» (среди которых почему-то попадаются детские черепа), а картины пленных художников. По заданию Гиммлера начальство концлагерей отбирало среди заключённых-живописцев самых талантливых и заставляло их писать с натуры, как офицеры с арийской внешностью артистично издеваются над девушками-узницами. Гиммлеру нравится на всё это смотреть. Наведываясь в концлагеря, он с удовольствием наблюдает за процедурами телесных наказаний молоденьких евреек и полек (тем не менее, поговаривают, он едва не упал в обморок, наблюдая за массовыми расстрелами где-то на Востоке). Однажды он подкинул медику Рашеру мысль о проведении опытов по отогреву обмороженных «животным теплом» — то есть с помощью обнажённых женщин — идейка вполне в духе Гиммлера; опыты превратились в форменные оргии, Гиммлер, естественно, ездил смотреть на всё это, после чего от его ауры смердело невыносимо, а когда я однажды стал попрекать его этим, он самодовольно заявил, что такие зрелища вдохновляют— и ведь я до сих пор продолжаю спокойно вести с ним беседы.
Ещё одна склянка с морфием из моей коллекции: а ведь я, пожалуй, могу убить Гиммлера. Даже внимательный и ответственный Керстен едва ли сумеет мне помешать. Но я никогда не смел думать об этой возможности всерьёз. Я, видите ли, очень Гиммлеру обязан — всем своим маленьким относительным благополучием. Хотел бы я знать, к какому виду пресмыкающихся следует отнести меня — на фоне крокодиловой шкуры симпатяги Рашера.
Впрочем, неважно.
В картинах заключённых самое страшное — отчаяние, ложащееся на холст с каждым мазком. В результате с холста бьёт чёрный луч безнадёжности. Стоять под ним, по моим ощущениям, — всё равно что стоять под обстрелом.
Ещё в южном крыле находятся апартаменты Гитлера. Фюрер в них ни разу не был, он вообще никогда не посещал Вевельсбург, — но покои эти, именно гитлеровские покои, нужны Гиммлеру для ритуалов, вполне способных послужить богатым материалом для психоаналитических исследований.
Гиммлер ждал меня в круглой комнате на верхнем этаже западной башни, в окружении аскетичных больнично-белых стен и дубовых шкафов с книгами. Он, ссутулившись, сидел за небольшим круглым столом. Всю столешницу занимала грубо нарисованная красным мелком пентаграмма, между её лучами были по одной разложены маленькие металлические звёздочки — похоже, с советских пилоток. Завидев всю эту первобытно-незатейливую композицию, я, естественно, первым делом заржал и ляпнул какую-то чушь про предполагаемое благое намерение шефа закабалить дух большевистского Неупокоенного. Гиммлер строго посмотрел на меня сквозь учительские очочки, жестом велел помолчать и с ржавым скрежетом извлёк откуда-то из-под стола шелушащийся тёмно-рыжий серп. За серпом последовал не слишком внушительный молот. Тут меня ослабевшие ноги понесли на ближайший шкаф. Гиммлер с минуту печально выслушивал моё безостановочное гоготанье, держа в каждой руке по ржавой советской регалии, затем уложил весь этот хлам в центр пентаграммы и несколько обиженно заметил:
— Альрих, когда вы начинаете вот так смеяться, у меня всё из рук валится. Между прочим, Мюллер, когда вёл дело «Красная капелла», регулярно медитировал над главным жидовско-большевистским символом. И в конце концов вычислил главарей шайки, работавшей на Москву.
— Неужели эта деревенщина знает, что такое медитация? По-моему, когда он слышит это слово, то думает, что речь идёт о каком-то извращении. Кроме того, разве не он называет советскую систему «идеальной»? — спросил я, невинно тараща глаза. — Вообще, мои люди подозревают, он воспользовался делом о радистах, чтобы связаться с русской разведкой…
— Вы, как всегда, очень мило шутите, — хмуро ответил Гиммлер, — но Мюллера лучше не трогайте.
Гиммлер прекрасно знает, что я на дух не переношу шефа гестапо, эту старую баварскую ищейку. У Мюллера холодные глаза, рыбий рот и тяжёлые квадратные лапы, прямо-таки предназначенные для того, чтобы плотно ложиться на шею жертве. Понятие «совесть» ему по личному опыту так же незнакомо, как другим, скажем, понятия «психометрия» или «астральный выход». Он презирает тонкость и многогранность. Он восхищается репрессиями Кремля. Он мечтает побросать всех интеллигентов в угольную шахту и взорвать её.