Имя розы
Шрифт:
Вильгельм был унижен до крайности. Я пытался утешить его, говоря, что в течение трех дней он гонялся за греческим текстом и потому естественно, что при столь поспешном осмотре он отбрасывал все книги, которые с первого взгляда казались не греческими. Но он отвечал, что несомненно я прав и человеку свойственно ошибаться, однако бывают такие представители рода человеческого, у которых ошибок значительно больше, чем у других, и их принято называть умственно неполноценными, и он принадлежит к этому разряду, и он просит только объяснить ему, зачем надо было столько лет учиться в Париже и в Оксфорде, чтобы в конце концов оказаться неподготовленным к тому, что старинные рукописи обычно переплетают
«И все-таки нечего убиваться, – заключил он свой монолог. Если книгу взял Малахия, он уже, наверно, определил ее на место, в библиотеку, и мы ее отыщем – осталось только догадаться, как попадают в предел Африки. Если же ее взял Бенций – он, должно быть, понимает, что рано или поздно я додумаюсь до того же, до чего додумался он, и вернусь в лабораторию… иначе он не орудовал бы с такой поспешностью. А значит, он спрятался. Делать нечего. Единственное место, куда он прятаться ни в коем случае не станет, – это место, где мы бы его мгновенно нашли. То есть его собственная келья. Раз так, вернемся лучше в капитул и посмотрим, не скажет ли келарь во время допроса что-нибудь важное. Ибо в довершение всего я до сих пор не разобрался в кознях Бернарда. Он ведь начал искать этого человека еще до смерти Северина и по иному поводу». Мы возвратились в капитул. Однако лучше бы нам было сразу же подняться в келью Бенция. Ибо, как мы позднее установили, наш юный друг был вовсе не такого высокого мнения о Вильгельме и не подозревал, что тот так быстро вернется в лабораторию. И посему, убежденный, что никто его не ищет, он спокойненько спрятал книгу у себя в келье.
Но об этом я расскажу позднее. Тем временем случилось столько тревожных и драматических событий, что история таинственной книги почти что забылась. А если забылась и не полностью, все же нам пришлось отвлечься на другие дела, сопряженные с заданием, которое Вильгельм продолжал выполнять.
Пятого дня
ЧАС ДЕВЯТЫЙ,
Бернард Ги разместился во главе большого орехового стола в капитулярной зале. Рядом с ним сел один из доминиканцев, чтоб исполнять обязанности секретаря, а в стороне – два прелата из авиньонской делегации в качестве судей. Келаря поставили напротив стола, между двумя стражниками.
Аббат наклонился к Вильгельму и прошептал: «Не знаю, законна ли процедура. Латеранский собор 1215 года постановил в каноне XXXVII, что никто не может привлекаться к ответственности перед судьями, заседающими более чем в двух днях пути от места его проживания. Здесь положение вообще-то другое, приезжий не подсудимый, а судья, и все же…»
«Инквизиторы действуют вне рамок открытого законодательства, – ответил Вильгельм, – и не обязаны соблюдать нормы уголовного права. Они наделены чрезвычайными полномочиями и проводят процессы без слушания адвокатов».
Я посмотрел на келаря. Ремигий выглядел жалко. Он озирался по сторонам, как загнанный зверь. Ему как будто было заранее ясно, к чему ведут ритуалы и обряды устрашающей литургии. Теперь я знаю, что ужас его вызывался по меньшей мере двумя причинами, равно тревожными: во-первых, тем, что он был застигнут, судя по видимости, с поличным на месте преступления; во-вторых, тем, что с предыдущего
Итак, несчастный Ремигий уже с самого начала был полностью охвачен страхом, а Бернард Ги, со своей стороны, в совершенстве владел умением доводить беспокойство жертв до настоящей паники. Он не говорил ничего; в то время как все вокруг ожидали, когда же он приступит к официальному допросу, он перебирал и перекладывал документы, лежавшие перед ним на столе, делая вид, будто приводит их в порядок. Но движения его были рассеянны, а глаза пристально уставлены на обвиняемого, и в этих глазах смешивались лицемерное сострадание («не опасайся, ты в руках твоих братьев, которые не желают тебе ничего, кроме блага»), ледяная ирония («тебе еще неизвестно, в чем состоит это благо, но очень скоро узнаешь») и беспощадная суровость («но в любом случае я здесь тебе единственный судья, и весь ты теперь мой»). Все это, надо полагать, Ремигий предощущал и раньше, но молчание и неспешность председательствующего еще ярче демонстрировали ему положение вещей и еще глубже заставляли его прочувствовать, кто он такой, чтобы он, боже упаси, не подумал забыться, а напротив, все сильнее проникался бы чувством униженности, и чтоб отчаяние его переходило в безнадежность, и чтобы весь он целиком подчинился судье, превратился в мягкий воск под его руками.
Наконец Бернард нарушил молчание. Начав с нескольких процессуальных формул, он доложил судьям, что намерен приступить к допросу обвиняемого по поводу двух преступлений, равно мерзостных, из которых одно очевидно и доказано, но не более опасно, чем другое, поскольку хотя обвиняемый был захвачен с поличным при убийстве, в это время он уже разыскивался по подозрению в еретической деятельности.
Это было произнесено. Келарь спрятал лицо в ладони, с трудом подняв руки, скрученные цепями. Бернард повел допрос.
«Кто ты?» – спросил он.
«Ремигий Варагинский. Родился пятьдесят два года назад. Подростком поступил в миноритский монастырь в Варагине».
«Как случилось, что ныне ты числишься в ордене Св. Бенедикта?»
«Много лет назад, после того как глава церкви издал буллу Sancta Romana, я убоялся заразиться ересью полубратьев… Хотя никогда не разделял их взглядов… И понял, что для моей греховной души необходимо бежать от среды, полной соблазнов. Тогда я испросил разрешения вступить в ряды членов этой обители, где в течение восьми последних лет являюсь келарем».
«Ты бежал от соблазна ереси, – процедил Бернард, – или ты бежал от следствия, посланного обнаруживать ересь и вырывать дурные ростки? А добросердечные клюнийские монахи думали, что совершают акт милосердия, принимая тебя и таких, как ты! Но мало сменить рясу! Душа сама собой не очищается от скверны еретических лжетеорий! И поэтому мы сейчас здесь обязаны проверить, что же гнездится в тайниках твоей нераскаянной души и чем ты занимался до того, как попал в это святое место».
«Душа моя невинна. Не знаю, что вы имеете в виду под еретическими лжетеориями», – сдержанно отвечал келарь.
«Вы видите? – вскрикнул Бернард, поворачиваясь к другим судьям. – Вот так они все! Когда их арестуют, они предстают перед судом с таким видом, будто совесть их спокойна и на душе нет угрызений. И не ведают, что это – самый заметный признак их вины, потому что по-настоящему невинный человек на процессе не чувствует себя спокойно! Спросите его, знает ли он, какие причины привели к его аресту. Ты знаешь это, Ремигий?»
«Ваша милость, – отвечал келарь, – мне хотелось бы услышать это из ваших уст».