Имя твое
Шрифт:
Захар побывал на могиле у матери, у бабки Авдотьи, и долго бездумно сидел, вслушиваясь в немолчный шелест листвы на старых ракитах. Мать вместе со всеми провожала его на войну, но он не мог представить ее именно в тот самый момент. Но он хорошо помнил мать совсем молодой, в полушалке с красными цветами на желтому полю; она только что вернулась с ярмарки, разрумянившаяся, веселая, привезла ему большой тульский пряник: конь, а на коне богатырь в остроконечном шлеме.
Перед Захаром эта картина встала, как наяву, отчетливо; и какая-то прежняя
И сам он, и особенно Ефросинья знали, что нужен был какой-то особый толчок, чтобы сблизить их хоть до той степени, когда люди, оставаясь по-прежнему чужими, начинают понимать друг друга, а затем и привыкают. Ефросинья не торопила ни себя, ни его; она понимала, что Захару не так просто войти в размеренный, привычный круг, но было одно дело, которое тревожило Ефросинью, о ним нельзя было медлить. Сама она ничего не могла на придумать, ни предпринять, и как-то вечером, когда они поужинала, решилась.
– Иди раздевайся, ложись, Васек, – сказала она, и мальчик, послушно кивнув, проскользнул в другую комнату, осторожно притворив за собою дверь. Пока Захар курил, Ефросинья убрала со стола, положила в печь дров для просушки, затем устало опустилась на лавку. – Слава богу, видать, сегодня никого не будет, – сказала она, опасливо прислушиваясь. – Люди, люди, словом некогда перекинуться…
Захар покосился в ее сторону, стряхнул пепел.
– Хотела сказать тебе, Захар… с дочкой-то, с Аленкой нехорошо…
Она помедлила, Захар по-прежнему молчал, у него по старой привычке, когда он был недоволен и сердился, сузились, стали острее глаза, но Ефросинья решила не отступаться, она наметила верную точку.
– Дело-то чудное, – продолжала она спокойно. – Не знаю, что там и как, откуда мне понять такие дела, – словно пожаловалась она. – Хочет она вроде расходиться со своим-то…
– А раньше о чем она думала? – спросил Захар, не скрывая недовольства; то, о чем он не хотел знать, спешило к нему помимо его желания, и он сразу понял, что здесь не отмолчишься.
– Не знаю, как ты, Захар, а я за Аленку, ох, боюсь, – сказала Ефросинья. – Не возьму ничего в толк… То, значит, хорош, а то сразу нехорош стал. Ну, не понимаю я, баба деревенская, может, не понимаю чего… да ведь как это так – жить-жить с человеком, а затем ни с того ни с сего – шасть к другому!
– К другому?
– Полюбила, говорит… у самой слезы… Так уж, видать, и полюбила, что плакать хочется… Господи, маленькие детки – заботы маленькие, вырастут…
– А он знает? Тихон-то?
– Тоже гусь хорош, зятек-то наш. Надо было ее сразу с собой в эту Москву, хоть силой ее туда увезть, а теперь вот оно что получается. Молодую бабу одну оставил, экий дурень! Ох, горе, горе, сломит она себе голову… Споткнется, а там…
– Ну а мы-то с тобой что можем сделать? – угрюмо спросил Захар.
– Что, ничего…
От неожиданности Захар не нашелся, что ответить; он исподлобья глянул на Ефросинью, вынужденно расхохотался.
– Придумала шутку, – смог наконец он выговорить сквозь смех. – Здорово! Ни с того ни с сего заявился – и нате вам, в учителя! В самом деле, кого хочешь перепугаешь!
– А что ты зубы скалишь? Раз вернулся-то к родному месту, никуда от своей жизни не денешься, – нахмурилась Ефросинья. – Какой-никакой отец…
– Вот-вот, какой-никакой…
Ефросинья не стала ничего больше говорить, и Захар замолчал, прислушался, в лампе потрескивал фитиль.
– Может, молочка парного выпьешь, Захар? – спросила Ефросинья.
– Не хочу, спасибо, – отказался он, не поднимая головы, видя перед собой утопленную в половую доску шляпку гвоздя и намеренно не решаясь оторваться от нее. Он почувствовал, что Ефросинья подошла и села рядом с ним; она тоже жалела, что завела трудный разговор. – Трудно, Фрося, – пожаловался он скупо и просто, – Видать, раз уж откололся, назад не приставишь.
– Значит, у тебя запас-то остался, раз трудно тебе, – сказала Ефросинья, поглядывая на его поредевшие, с проседью, волосы. – У кого силы больше нет, тому уже не трудно, тому все равно…
– А доживать как же? – спросил он. – Доживать-то надо…
– Надо, – согласилась она. – Доживем… доживем как-нибудь… Коли тебя бес какой не попутает… А с Аленкой что ж, может, оно еще и наладится. Хороший человек Тихон Иванович, что ж ей еще-то, дуре такой, надо? Ну, пятьдесят ему скоро, так и ей уже за тридцать… Жила бы себе… Как можно так-то вот, сразу, все порушить?
– Значит, можно, – тихо сказал Захар, задумываясь совершенно о другом – о Лукерье, матери Мани, встретившей его такими обидными словами. Теперь, когда все начинало слегка проступать, именно слова Лукерьи больше всего ударили и никак не забывались, и он решил обязательно сходить к ней и поговорить.
Он пришел к Лукерье под вечер и, сильно пригнувшись, шагнул в тесную, низенькую избенку, добрую половину места в ней занимала печь. Лукерья сидела у подслеповатого оконца, щурясь, неловко тыкала толстой цыганской иглой в какое-то тряпье, увидев Захара, она перестала шить, приглядываясь, поморгала.
– Проходи, проходи, зятек, – пригласила она голосом далеко не приветливым, сама не трогаясь с места. – Проходи, садись, угостить тебя нечем… вот беда… Никаких тебе припасов, одни мыши кругом.