Индивид и социум на средневековом Западе
Шрифт:
Для изложения своей «автобиографии» Опицин прибегает к необычному приему. Он рисует схему, изображающую сорок концентрических колец, каждое из коих соответствует одному году его жизни, подобно кольцам горизонтального разреза дерева9. Схема разделена по неделям — своеобразный календарь, соотнесенный, как водится в Средние века, со знаками зодиака. Тут же расположены портреты четырех евангелистов. Годичные кольца испещрены текстами, в которых запечатлены факты жизни Опицина, происшедшие в соответствующий год.
Немаловажное значение Опицин придает годам своего детства и отрочества. Уже этот период его жизни отмечен, как он сообщает, множеством прегрешений. Среди последних он упоминает ложь, богохульство, пристрастие к чтению языческих античных авторов. Многие признания Опицина перекликаются с соответствующими разделами «Исповеди» Авустина. Пристрастие
Этот отягощенный чувством вины и греховности человек вместе с тем одержим идеей, что созданное им есть не что иное, как «новейшее и вечное Евангелие» (evangelium novissimum sempiternum), которое должно получить папское благословение и читаться во всех церквах. По-видимому, ему, подобно иным его современникам, не чужд взгляд на себя как на пророка. Граница между мистическими прозрениями и логикой, опять-таки в духе его времени, здесь стерта10. Даже день своего рождения — 24 декабря — он склонен толковать символически, одновременно и сопоставляя себя с Христом и противопоставляя себя ему.
Но Опицин и его изображения включены в более всеобъемлющую концептуальную систему. Ибо на одном из автопортретов на его груди (или, скорее, в его раскрытой груди) помещен своего рода медальон с картой Средиземноморья, изображенной в перевернутой, зеркальной проекции11. Очертания Европы на этом медальоне, как и на многих других его рисунках, представляют собой изогнутую фигуру мужчины, головой которого служит Пиренейский полуостров, а грудь образуют Северная Италия и Южная Франция с сердцем в Авиньоне — папской резиденции в тот период. Мужчина наклонился к женщине, очертания которой охватывают север Африки; она как бы шепчет ему что-то на ухо (на уровне Гибралтарского пролива). Эти фигуры, как гласят сопровождающие надписи, символизируют Адама и Еву в момент грехопадения, а Гибралтарский пролив есть место их грехопадения. Мало этого, очертания Средиземного моря, в свою очередь, напоминают Опицину страшную гротескную фигуру — это Князь мира сего, дьявол, расположившийся между Европой и Африкой. Восседая на троне, он правит земным миром. Средиземное море, центр мира, по убеждению Опицина, есть не что иное, как mare diabolicum. Наконец, атлантическое побережье Франции и проливы между нею и Англией имеют очертания некоего чудовища, символизирующего смерть. Мир воспринимается антропоморфно и, да простят мне неологизм, «демономорфно». Человек стоит между дьяволом и смертью.
Как видим, Опицин использует традиционную средневековую схему «макрокосма — микрокосма»: человек соотнесен со вселенной и представляет собой ее аналог. Но привычная схема переосмыслена и в определенном отношении как бы вывернута наизнанку. Не фигура человека — «малого мира» — вписана в «большой мир», а, наоборот, макрокосм, предельно очеловеченный, оказывается включенным в микрокосм. Главное же, этот микрокосм — не абстрактная символическая фигура, а сам Опицин. В нем, в его груди заключен весь мир. Этот мир в целом и все его части и элементы в отдельности насыщены символическими значениями, которые Опицин с поистине маниакальной последовательностью ищет буквально во всем. Рядом с медальоном, изображающим Средиземноморье с Европой-мужчиной и Африкой-женщиной и помещенным в груди Опицина, написано: «таков я внутри» (talis sum ego interius), «откровение о моих побуждениях, ведомое Господу» (revelatio cogitationum mearum coram Deo)12. Можно ли более наглядно выразить склонность к самокопанию? В своих поисках антропоморфной картины мира Опицин весьма изобретателен и по-своему логичен. Вполне вероятно, что образцом для его фантастической картографии послужили карты, которые в тот период входили в обиход мореплавателей и купцов. Вместе с тем он неплохо знаком с районами Северной Италии и Южной Франции. Но образы людей, транспонированных на очертания побережья Средиземноморского бассейна, он черпает в самом себе, и то, что выходит из-под его пера, — это карта его духовного пространства. Р.Саломон называет карту Опицина «carte moralisee». Но ее можно, пожалуй, рассматривать и как «историю болезни» ее создателя.
По убеждению Опицина, грех разлит в мире, и доминирующая фигура Князя тьмы наглядно символизирует это плачевное положение. Но карта означает нечто более личное и глубоко драматичное: зло не просто разлито повсюду — оно концентрируется в душе самого Опицина. Фигуры мужчины и женщины, изображающие Адама и Еву, вместе с тем выражают состояние собственных души и тела нашего клирика. Рядом с картографическими изображениями Европы читаем: «Все
Облаченная в священническое одеяние фигура Опицина, с симметрично распростертыми руками, монументально статуарная, взятая сама по себе, могла бы быть воспринята как символ спокойствия и умиротворенности, но окружающие ее надписи тотчас убеждают в поспешности и неосновательности этого впечатления. Опицин бесконечно далек от душевного равновесия. Он не перестает вопрошать самого себя: «Кто я? Кто я?» (Quis sum ego? quis sum ego?). «Заносчивый фарисей — таким выгляжу я снаружи в своей гордыне», — читаем мы на одной подписи. А около медальона с картой Средиземноморья, оказывающейся символом первородного греха и царства дьявола, начертано: «Таков я внутри в моей гордыне». Надписи вполне симметричны по смыслу и призваны раскрыть глубокую внутреннюю противоречивость и разорванность личности автора. Проблема «внутреннего человека» и «человека внешнего», возникающая еще в посланиях апостола Павла (первый соотнесен с Господом, тогда как второй принадлежит земному миру с его страстями и заблуждениями), вывернута здесь наизнанку — точно так же, как наизнанку вывернут мир на символической карте, заключенной в груди Опицина.
Вспомним, что, по выражению Миша, средневековая индивидуальность осознавала себя «центробежно». Однако в случае Опицина приходится говорить о странном сочетании «центробежности» с «центростремительностью», ибо автор не довольствуется тем, что помещает себя в центр мира, — он ухитряется одновременно заключить весь этот мир внутри своего существа!
Такова ли была средневековая традиция? Вспомним, например, святую Хильдегарду Бингенскую (XII век). В видениях этой визионерки, тоже запечатленных в текстах и рисунках, между «микрокосмом» и «макрокосмом» существуют умиротворенный синтез и равновесие; в подобных изображениях доминирует чувство гармонии и спокойной упорядоченности. Сама Хильдегарда тоже увековечена на этих рисунках, но где именно? — Она расположена вне микрокосма-макрокосма, у ног человеческой фигуры, олицетворяющей микрокосм, в позе созерцательницы, которая зарисовывает увиденное ею15. Хильдегарда — заинтересованная зрительница, не участвующая непосредственно в таинстве гармонического соответствия малого и большого миров, но лишь свидетельствующая о нем благодаря милости Творца. Объясняется это тем, что ей совершенно чуждо акцентирование субъективного начала, — чуждо в несравненно большей мере, нежели иным ее современникам, придерживавшимся принципа «scito te ipsum». Излагая свои видения, Хильдегарда как бы элиминирует себя; ее внимание всецело сосредоточено на Творце и его творении. «Господь любит не персону (Deus autem personam non amat), — говорит она, — но те творения, кои несут Его отпечаток. Как сказал Сын Божий: пища Моя в том, чтобы творить волю Отца Моего»16.
Иначе Опицин. В его схемах мы тоже, как и у Хильдегарды, трудов которой он не знал, видим круги и овалы, в которые заключены видения макро- и микрокосма, но у Опицина эти фигуры множатся, переплетаются и налагаются одна на другую. Главное же различие заключается в том, что Опицин вносит в эту систему тревожную дисгармонию, выражающую его собственное душевное неблагополучие. Это уже не откровение, данное праведнику в видении, — это упорно возобновляемые удрученным сознанием попытки выразить собственные страхи и упования. Если Хильдегарда — не более чем благочестивый медиум, посредством которого осуществляется коммуникация между высшим и земным мирами, то Опицин творит образы того и этого миров. Он неизменно и последовательно субъективен.
Между субъективностью Опицина и индивидуальным самосознанием Петрарки — великая дистанция. В частности, восприятие Опицином соотношения между космосом и индивидом едва ли можно приравнять к модели, какую выработали гуманисты17. И тем не менее, mutatis mutandis, и Опицин находит в мире ту «точку отсчета», которая лежит в нем, а не вовне.
Антропоморфная карта Средиземноморья, помешенная в груди Опицина, снабжена надписью: «Откровение моих побуждений» (Revelatio cogitationum mearum). Сознание греховности и повышенное чувство вины, которое как раз в ту эпоху овладевает умами значительной части населения и интенсивно культивируется церковными проповедниками, концентрируется в личности Опицина и одновременно спроецировано на весь мир. Вселенная преисполнена грехов, но сосредоточены они в душе индивида. Это он, Опицин, стоит посредине мира, вместе с тем вмещая его в себя, и от его персоны распространяются на весь мир эманации его душевного состояния. Рисуя мир, Опицин пронизывает его своим собственным Я, своими упованиями на спасение, но прежде всего — не покидающим его чувством виновности и неизбывным страхом перед неминуемой погибелью души.