Инструмент языка. О людях и словах
Шрифт:
– Вы хотели что-то спросить? – поинтересовался он у Ханса-Петера.
Ханс-Петер пожал плечами.
– Нет. Я просто хотел узнать, что здесь творится.
Под пристальным взглядом вошедшего епископ чувствовал себя менее уверенно. Произнеся еще несколько фраз, он в очередной раз выдохнул. Случая
Ханс-Петер не упустил. Он протянул руку в сторону епископа и сказал:
– Атеп.
Зал затрясся от беззвучного хохота. Выступление епископа уже не возобновилось. Кажется, именно после этого случая Ханс-Петер был временно отлучен от научных заседаний.
Между тем к епископам Ханс-Петер относился совсем неплохо. Нужно сказать, что и епископы
Зная широту кругозора Ханса-Петера, я спросил его однажды, что он знает о России. Он ответил, что, по его сведениям, это страна, в которой постоянно что-то случается. Помимо этого скорбного знания Ханс-Петер располагал информацией, что русские – большие сладкоежки. В этом мнении он укрепился благодаря нам. Приходя к нам в гости, он пил чай с тортом или пирожными. Мы не то чтобы постоянно ели сладкое, но к приходу Ханса-Петера у нас и в самом деле кое-что в этом роде почти всегда находилось.
Говорю «почти», потому что помню одно исключение, когда появление Ханса-Петера (я был дома один) застало меня врасплох. Я сказал ему, что сладкого у нас сегодня нет, но есть молоко и булка, которые я ему с удовольствием предложу. Поковыряв в носу, Ханс-Петер задумчиво произнес:
– Это я категорически отвергаю.
Он наморщил лоб и дальше говорил как бы сам с собой:
– Кто же мне обещал дать сегодня торт? Кажется, маленькая Даниэла.
Я пожелал ему удачи у маленькой Даниэлы, признавшись, что не представляю, о ком идет речь.
– Я тоже не представляю, – вздохнул Ханс-Петер.
Приходя к нам, Ханс-Петер рассказывал о событиях своей непростой жизни. Его очень раздражали соседи его отца («мелкотравчатые людишки») в деревне под Мюнхеном. Когда он приезжал домой на побывку, они, по его словам, его не замечали.
– Что я должен сделать, чтобы они меня заметили, – возмущался Ханс-Петер, – бросить бомбу?
Всякий раз нам удавалось его от этого отговорить.
В иных случаях соседи (возможно, те же самые), наоборот, не давали Хансу-Петеру покоя, спрашивая его советов по самым разным вопросам. У них ломалась газонокосилка, и они якобы вытаскивали Ханса-Петера из постели, чтобы узнать, как им быть.
– Проверьте электрику! – сердито кричал им (нам) Ханс-Петер.
Они проверяли электрику, и косилка, разумеется, тут же начинала действовать – исходя из хронологии рассказа, уже ночью. Такая востребованность была непростым испытанием, но, судя по мелькавшей в конце рассказов улыбке, были в ней и приятные стороны.
Между тем Ханс-Петер действительно работал. В терапевтических целях его (как и нескольких других ходячих пациентов центра) возили на пару часов в день на автобусный завод, где он, если не ошибаюсь, убирал стружки. Когда однажды в моем присутствии у него брали интервью, он скромно сказал, что делает автобусы. На вопрос: «Вы много работаете?» – Ханс-Петер чеканно ответил:
– День и ночь.
Чтобы излишне не сгущать краски, он кратко сообщил и о том, что по выходным его с товарищами по лечебно-педагогическому центру вывозят за город. Принимавшая участие в
– Наличие отдыха я уже подчеркнул.
Он не был человеком, делающим из отдыха культ.
В последние годы Ханс-Петер стал мрачнеть. Во время одного из совместных праздников богословов и пациентов центра он сидел один и выглядел совсем уж подавленно. Подойдя к нему, я спросил, не принести ли ему сока.
– Наконец-то что-то позитивное, – ответил, кивнув, Ханс-Петер.
Последняя наша встреча произошла позапрошлым летом в Мюнхене. Рассказав о своей занятости, Ханс-Петер неожиданно сказал:
– Мне нужен покой.
Я из вежливости согласился. Он повторил свою фразу еще раз, и меня это удивило.
Когда я ему сообщил, что уезжаю, Ханс-Петер сказал:
– Очень-очень жаль, но ничего страшного.
Прощаясь, он прибавил, что только со мной способен вести осмысленную беседу. Я расценил это как комплимент. Как сказал бы вслед за постструктуралистами Бродский, оба мы были инструментами языка: я – русского, он – немецкого. Прорехи в опыте и сознании мы латали за счет речевого материала – каждый по-своему.
Мы и наши слова
Перечитывая Унбегауна
В одном из писем осени 1935 года Марина Цветаева писала: «Итог лета: ряд приятных знакомств (приятельств) и одна дружба – с молодым русским немцем – в типе Даля, большим и скромным филологом, – о нем был отзыв в последней книге Совр<еменных> записок: специалист по русскому языку XVI в. с странной фамилией (Унгеб) вот и ошиблась – Унбегаун». В чем Марина Ивановна точно не ошиблась – в сравнении немца Бориса Унбегауна с немцем (полу-датчанином-полунемцем, если быть точным) Владимиром Далем. Обозначая удивительный немецкий триумвират нашей филологии, я бы добавил сюда еще одного ученого – Макса Фасмера, составителя самого авторитетного этимологического словаря русского языка. Три этих человека – каждый по-своему – коснулись важнейших струн нашей культуры и сделали их слышимыми.
Хотя, в отличие от трудов Даля и Фасмера, главная книга Унбегауна «Русские фамилии» не словарь, многими чертами словаря она, несомненно, обладает. Прежде всего – сотнями тщательно подобранных примеров. Но объединяет тройку великих не только вкус (очень, замечу, немецкий) к систематизации. Общим для них является дар одухотворять знание, превращать скучную, казалось бы, материю в настоящую поэзию.
Борис Генрихович Унбегаун, западным коллегам знакомый скорее как Boris Ottokar Unbegaun , родился в 1898 году в Москве. Начало пути было для филолога, вообще говоря, нетрадиционным: Константиновское артиллерийское училище в Петербурге. Участвовал в Первой мировой войне, затем сражался в Белой армии. Эмиграция. Учился в Люблянском университете и в Сорбонне. Среди его учителей – такие известные филологи, как А. Вайан и А. Мазон. Во время Второй мировой войны Унбегаун оказался в Бухенвальде. Выйдя на свободу, написал работу о славянском жаргоне в немецких концлагерях, что на удивленье напоминает судьбу Д.С. Лихачева, после советского концлагеря написавшего статью об особенностях воровской речи (все-таки устройство головы исследователя – особое, она не прекращает работу ни при каких условиях). После войны преподавал в Страсбурге, Брюсселе, Оксфорде. Последние восемь лет – до смерти в 1973 году – в Нью-Йоркском университете. В сфере интересов Унбегауна – морфология русского языка, история сербского языка, топонимика и много чего другого, но славу ему принесло прежде всего фундаментальное исследование русских личных имен.