Интегральное скерцо (сборник)
Шрифт:
Логофарс привел бы угрозу в исполнение. Я знала уже, чего можно от него ожидать, но меня это не испугало. Мне стало больно и обидно за себя. Стыдно за себя мне стало.
Наверное, если бы Логофарсом руководила любовь, я бы простила его, но не было в его словах ничего, кроме оскорбленного мужского достоинства в том смысле, в каком его понимают дураки.
Вот тут-то я и произнесла:
— Я тебя выдумала, Логофарс. Я тебя и сотру.
Я вспомнила все, и прежнее чувство справедливого гнева вернулось ко мне.
— Елизавета, мы можем поделить эти
Трагедии не получилось, так пусть же будет откровенный водевиль.
— Ты потеряла слух, Елизавета. Повторяю громче. Мы можем поделить ноги: тебе правую, мне левую или, наоборот, мне правую, а левую тебе.
Елизавета стояла, вытаращив на меня глаза.
А ноги попытались взобраться на потолок, но этот фокус им не удался. И они попробовали втиснуться в ботинки, однако те стояли нерасшнурованные, и обуться самостоятельно ногам никак не удавалось. Я не без удовольствия следила за некоординированными действиями ног и за ботинком, который все дальше и дальше ускользал от них по ковру.
— Я вызову врача, — сказала очнувшаяся наконец Елизавета.
— Давай. Позвони в “скорую” и скажи: вместо мужа домой пришли его ноги. А может быть, и не его — по одним ногам человека определить трудно. Карета “скорой помощи” явится тут же: за тобой.
— Ты всегда была умной, — сказала Елизавета. — Но и подлой немного, правда?
Я взглянула на Елизавету с уважением. Люблю нападающих.
— Знаешь, Елизавета, даже если ты права, шума, по-моему, поднимать не стоит. Давай лучше подумаем, как использовать несчастье на благо окружающих.
— Издеваешься? Какое благо?! — обиделась Елизавета.
— Нет, надо же найти им приложение.
Я бы, конечно, могла стереть его ноги, а вместе с ними и проблему, но это было бы нечеловеколюбиво: что бы стало с Елизаветой? Подумать страшно.
— Слушай, Женя, а где это его так угораздило? — спросила Елизавета. — Ведь это не транспорт, не пьяная драка…
— Нет, конечно. Это просто нечистая сила. А за какие грехи, ноги нам рано или поздно поведают. Вот как только научатся выражать свои мысли на доступном людям языке, так сразу и начнут жалобы строчить и доносы на обидчика катать.
Елизавета подозрительно на меня посмотрела:
— А почему ты сегодня пришла? Сто лет не приходила, а сегодня заявилась?
— Сердце почувствовало беду, Елизавета. У меня очень чуткое сердце.
— Подозрительно все это, — сказала она.
Может, и ее стереть, чтобы не была такой проницательной, подумала я, и тоже оставить ноги. “Две пары одиноких ног, как жить им в этом скорбном мире?” — сочинилось на ходу. Но, во-первых, я в случае с Елизаветой была не уверена в своих силах, а во-вторых, мне ее было жалко. Она, дурища, держалась за Логофарса до последнего — не вынесла только вида этих ног, как будто и до происшедшего Логофарс не был уродом — моральным уродом, правда. Некоторые такое уродство в расчет не берут, лишь бы жилось удобно.
А ноги скорбно переминались в углу. Форма их оставалась безукоризненной. Но мне тошно было глядеть на них. Я представила
“Вечная память… ногам этим, которые не могли выбрать себе иной дороги, кроме извилистого пути угодничества и чинопочитания… Вечная память… ступням этим, которые помогали их владельцу твердо удерживаться на скользкой дорожке сплетен и наушничества… Вечная память… легкой поступи этих ног, благодаря которой хозяин их не так уж и наследил в науке, как ему того бы хотелось… Вечная память…”
Тут я остановилась. Потому что непонятным и диким становилось, как это я дошла до того, что имею к этим ногам отношение, и не самое далекое. Боже мой, куда это меня занесло? Как это инстинкт самосохранения не подсказал мне сразу, с самого начала, куда я влезаю, в какую пошлость?!
Я смотрела на поджатые губы Елизаветы, на трусливые ноги Логофарса, и в голову пришел вопрос, от которого стало тошно: вдруг я забуду?
Неужели я смогу забыть это соприкосновение с пошлостью, неужели не сумею различить ее черты в других, которые придут ко мне потом? Неужели утихнет в душе моей то жгучее, то болезненное презрение к самой себе, которое я сейчас испытываю?
Неужели?!
В половине первого, когда я уже собиралась лечь спать, раздался телефонный звонок.
— Не спишь, подруга?
— Нет, Стравинский, не сплю.
— Егорыч давно был у тебя в последний раз?
— Егорыч? Нет. Совсем недавно. Лет пять назад.
Стравинский присвистнул:
— Ладно. Посмотрим. Жди. Я сейчас прибуду.
Егорыч — наш настройщик. Но на кой черт настраивать инструмент, если садишься за него раз в столетие.
Стравинский был странным. Как будто извинялся за что-то. Но за инструментом успокоился. Прислушиваясь, пробежался пальцами по клавиатуре, довольно улыбнулся:
— Соврала про Егорыча?
— Нет, не соврала. Просто мой инструмент под стать мне — вопреки всему долго держит строй.
— Ладно, слушай.
И Стравинский заиграл.
Это была музыка. Сразу же — с первых тактов — это была моямузыка. Все переплеталось в ней: тысячи чувств, настроений, озарений и болей. Взрывалось чуждое, летело на воздух свое. Разброд. Стыд. Волнение. И снова волны стыда. И сердцевина внутри: тонкая, пульс ее еле слышен. Но живая. Наперекор всему живущая — единственно настоящая. Эта музыка была моей душой, сегодняшней моей душой, вывернутой наизнанку. И мне не было стыдно за ее обнажение, потому что было оно очищением.
Когда Стравинский закончил, я чуть не плакала.
Он подошел ко мне, тронул за плечо. Он не ждал от меня каких-то слов: он и сам знал, какую он написал музыку. Но плохо же я знала Федю, когда подумала, что ни о чем, кроме своей победы, он сейчас не думает.
— Брось, Женя, не плачь, не надо. Когда мы расстались, я долго думал о тебе, а потом написал вот это. Как-то сразу. И я понял, что пошлость не заслуживает музыки, но горе — ее коронная тема. И сегодня благодаря тебе я коронован впервые…