Интервью у собственного сердца. Том 2
Шрифт:
– Боря, вот ты, как друг, скажи мне откровенно и честно: была ли у меня хоть какая-нибудь причина усомниться в моем выборе? Ну, допустим, чего-то недоглядел я, но ты-то, со стороны наблюдая и за мной и за ней, имел возможность заметить хоть какую-нибудь червоточину, неискренность ее, лукавый взгляд, лицемерие, какое-нибудь фальшивое выражение лица хотя бы когда-нибудь или что-то еще другое?
И Борис мне ответил без колебаний:
– Нет, дружище, и еще раз нет! Когда Лида входила в палату, у нее на лице было всегда такое выражение, что она готова в любую минуту кинуться за тебя в огонь и в воду! И когда сидела возле твоей кровати, я много раз наблюдал со стороны, в палате, кроме тебя, было еще двадцать четыре гаврика и многие были не очень сильно ранены, во всяком случае, далеко не так, как
Вот так примерно говорили буквально все. Да и я думал так же. Так что ты себя за твой выбор никогда не упрекай. Я на твоем месте поступил бы так же!
Вот так ответил мне Боря, мой самый верный и самый близкий друг, который не солгал мне ни разу. Если бы какой-нибудь верховный судия спросил меня: «А как она вела себя в те далекие дни?» Я бы не колеблясь ответил: «А никак не вела». Почему? Потому что ее практически как бы не было, а было мое эхо. Было существо, готовое предупредить мое любое желание. Моя воля – это была ее воля, мои эмоции были эмоциями ее. Говорила она всегда со мной тихим и удивительно ласковым голосом (а ведь это было не день и не два, а почти полтора года). Все мои радости были ее радостями, а мои надежды ее надеждами. Когда меня оперировали, она вместе с Борисом ждала меня еще в коридоре, а когда после этого я часами спал, особенно если подымалась температура, она сидела неподвижно рядом и держала меня за руку. И если бы, к примеру, когда-нибудь, наплевав на приличие, я велел бы ей забраться под одеяло, она сделала бы это раньше, чем я закончил бы фразу. Короче говоря, это была девушка, о которой и мечтать даже было трудно! Вот такая это была необыкновенная история! А если добавить к этому, что до встречи со мной девушку эту еще никто и ни разу не поцеловал, то можно ли удивляться тому, что соперниц у нее в конце концов вообще не осталось!
Приближалось время моей выписки из госпиталя. Врачебный консилиум решил отправить меня на три месяца домой, а потом положить в декабре на последнюю операцию. Что со мной делали? Да все время одно и то же: штопали мне лицо. Да, сломать куда легче, чем склеить. Для того чтобы ранить человека, нужна всего доля секунды, а для того чтобы починить или собрать всего только начерно и несравнимо хуже, то были нужны порой месяцы и даже годы. Об убитых, которым не помогут ни бинты, ни врачи, я уже не говорю. Вот почему война – это самая жестокая и нелепая бессмыслица на земле. Я-то знаю об этом не понаслышке!
Самыми трудными для меня минутами в госпитале были те дни, когда в зале крутили кино. Все ходячие тогда, балагуря и топая разношенными огромными тапочками, дружно двигались в клуб на четвертый. В палате становилось тихо и пустынно. Оставались только я да Саша Юрченко – обожженный танкист, у которого сгорело все: и нос, и глаза, и уши, и волосы, да какой-нибудь тяжко дышащий послеоперационный больной. Кстати, два слова о Саше Юрченко. Как я сказал, у него сгорело на лице все. Но осталось обоняние. И не просто осталось, а по каким-то неизвестным причинам, может быть, в качестве компенсации, обострилось в десятки раз. Предметы и качество их Саша определял не столько на ощупь, сколько поднося каждую вещь к носу. Любая ищейка могла бы позавидовать Сашиному обонянию.
– Так, – например, говорил он, когда приносили обед. – Это хлеб черный, а это белый. А котлетка эта не говяжья, повар явно брешет, а самая настоящая свиная.
– Так, так, – говорил он в другой раз, – где же мой стрептоцид? –
Иногда он отмачивал свой козырной номер. В часы посещений, когда к раненым приходили гости, он уходил на перевязку, а возвратившись, вставал в дверях и, нервно шевеля ноздрями, поводил лицом то вправо, то влево. А затем с видом великого иллюзиониста восклицал, указывая перстом:
– Ага, значит, так: вот тут одна женщина… вот здесь вторая, а вот там будет третья! Здравствуете, милые!
Женщины страшно смущались и даже сердились, а Сашка, довольный, победоносно хохотал. При этом самым удивительным было то, что Сашка Юрченко ни разу не ошибся. Как он это все определял, я не знаю, думаю, что благодаря запахам одеколона или духов. Раненые никогда не душились. Впрочем, почти не пользовались духами и медсестры. А их Сашка тоже определял безошибочно. Однажды старшая сестра отделения, имени ее не помню, помню только, что за крикливый и шумный характер раненые звали ее за глаза Штурмбанфюрер, сказала однажды, беззлобно улыбаясь, Сашке:
– Ты, Юрченко, напрасно гордишься своим обонянием. Смотри, ни одна барышня замуж за тебя не пойдет. А что? Очень даже просто, кому приятно иметь такого мужа?! И ведь ладно бы узнавал каких-нибудь нерях, а то ведь самых стерильных сестричек обнаруживаешь! Так что подумай над моими словами!
Сашка обиделся и долго потом не демонстрировал своих уникальных способностей.
Когда крутили кино, Сашка на четвертый этаж не ходил, а, пользуясь наступившей тишиной, с удовольствием укладывался всхрапнуть на час-полтора. Я, напротив, чтобы не чувствовать каким-то изгоем, приучил себя плодотворно работать именно в это время. Брал карандаш, папку с линейками и вставленным листом бумаги и писал стихи не очень еще устойчивыми и ровными буквами.
В такую-то минуту, незадолго до выписки, и явилась ко мне вместо Лиды ее старшая сестра Нина. Суховато поздоровавшись, она спросила прямо и без обиняков:
– Ответь мне, пожалуйста, откровенно, ты действительно решил жениться на моей младшей сестре? По крайней мере она вчера это так и объявила и родителям, и бабушке, и мне. Но я хочу услышать это от тебя самого. Так это или не так?
– А почему, собственно, это вызывает у кого-то удивление? – откладывая карандаш, озадаченно спросил я. – Лиде уже восемнадцать лет. Мне скоро будет двадцать два, и мы вправе решать такие вопросы сами. Разве не так? Тем более что после долгих хлопот райисполком наконец дает мне собственную комнату.
Голос у Нины, если она не делает его искусственно медовым, что случалось довольно часто, при обычном своем звучании был металлически резок. Когда же она приходила в ярость, вот как сейчас, производил впечатление стали, царапающей по стеклу. В подобных случаях две серые мыши за ее очками, оскалившись, готовы были вцепиться вам в тело:
– Довольно! Хватит морочить мне голову! Какого беса тебе еще нужно?! Конечно, я не собираюсь тебе ничего навязывать, но если тебе нужна настоящая верная жена, то, вне сомнений, такой женой была бы для тебя я! А во-вторых…
– А во-вторых, – тут уже не выдержал я, – а во-вторых, для таких отношений у людей должна быть любовь. Разве не так? А какие чувства связывали нас с тобой? Да никаких же! Это во-вторых, а во-первых, насчет верности я на твоем месте даже не решился бы говорить. Вот ты твердила мне о своих чувствах, а не успел я уйти на фронт, как ты сошлась с каким-то пьянчугой Борисом Киселевым. Едва я познакомил тебя со своим товарищем Толей Изумрудовым, как ты полезла к нему целоваться. Э, да что говорить о твоей верности. Я тебя, слава Богу, изучил предостаточно. Не хотел тебя обижать, да и теперь не хочу. Но насчет любви и верности болтай и хитри с кем угодно, но не со мной! Поэтому давай говорить спокойно и без лукавых эмоций. Я со школьных лет отношусь к тебе по-доброму, и ты это знаешь. И буду так относиться и впредь. Но давай ничего не придумывать. Ты хочешь правды, и я тебе ее говорю: да, у меня впереди труднейшая дорога. И что у меня получится, я пока и сам хорошенько не знаю. К Лиде у меня сейчас просыпается большое и настоящее чувство. И мешать этому не должен никто. В конце концов, повторяю, мы уже взрослые люди и командовать тут не дано никому.