Иоанн Грозный
Шрифт:
С оглядкою бежа свидетелей, Яков пошел на архиерейский двор в Рождественский собор, возведенный еще до Нашествия. Белые стены, основательно просевшие в грунт, вытягивались шеями башен, острую – колокольни и синюю, шатровую, с желтыми звездами – самой церкви. Древние золотые кресты стыдливо не подкреплялись полумесяцами, молившими о дружбе с татарами.
Неизвестно, какую могилу Шуйский смотрел с Годуновым и Географусом, но он был в соборе. Бежал от докучливого патрона и его прихлебателя и стоял у каменных плит, под которыми лежали его гордые предки. Тут же, замеренные кончиной, нашли успокоение
Шуйский опустил голову, повесил руки вдоль неловкого тела. Уверенный, что его не видят в пустом храме, он отдался чувству. Сколько веков должно было пройти, какие случиться катаклизмы, чтобы славный род их впал в то пренебрежение, в котором по воле царя пребывал сейчас. Отпрыск Шуйских мечтает стать опричником, а его не берут из-за знатности. Немыслимо! Предел унижения.
Яков услышал невнятное бормотание наверху и влез на хоры. Тут он и заметил человечка, отвечавшего его отчаянным ожиданиям. Плюгавенький, с залепленным бельмом глазом, жидкими жирными волосиками, стекавшими с плешивой головки на узкие плечи, он казался так мал, что слабосильный Яков на руках бы его унес, если бы не побрезговал грязной, измызганной побелкой рясой.
Бурчание монашка складывалось в обрывочное пение. Перед ним торчала подставка, на ней лежал лист тряпичной бумаги, где гусиным пером монах выводил непонятные крючки. Яков разумел грамоте и сразу заметил, что это не буквы. Он с поклоном подошел под благословение. Монах, шепча, благословил.
Шуйский ушел из храма. Яков заметил и заговорил о деле. Отзывчивый монах, его кликали отец Пахомий, не заметил препятствий делу. Он единственно изумлялся, отчего обряд следует совершать ночью, без народа и почему избран он, служка незначительный. Обряд венчания охотно справил бы и брат достойнейший, церковный протоирей, а то владыка. Яков устыдился скрытности и честно изложил суть. Втайне он надеялся, что монах обругает его, прогонит прочь, но отец Пахом того не сделал. Он продолжал мурлыкать и выводить на бумаге крючки поверх неровно расчерченных линий.
– Чего стоишь? Приводи невесту с женихом ночью.
Якова глубоко возмутила подобная позиция. Как? Столь легко отдать его любимую человеку, дни, часы которого сочтены. Скрыть обряд, потом при удаче передать царю. Если же царь отвергнет, ей куковать вдовицей.
– Может она в монастырь уйти. Станет женою Христовой, - спокойно рассудил Пахомий.
Жар подхлынул Якову к горлу. Христос станет третьим мужем Ефросиньи после Матвея и царя – пусть в мысленном предположении!
Пахомий тихо, блаженно улыбался. Его морщины бороздились лучами от глаз, там отражался вечерний свет, стрелявший через верхнее оконце. Тот же свет выхватывал лицо Спасителя, распростершего руки на фреске под куполом. Яков же глядел вниз в черноту церкви. Тяжелые двери алтаря померкли в тени, но у иконостаса поблескивала громадная бронзовая купель, озаренная Царь – фонарем, исполинской медной лампадой в три пуда весом.
Пол плыл, Яков проваливался в бездны. Сомнения, сердечная боль его удесятерились, и с взорвавшимся раздражением он высказал Пахомию про государя, которому Православная церковь дозволяет в третий раз венчаться,
– Что тебе царь? Ты – царь? – отвечал Пахом. – Что тебе до Церкви? Ты – Церковь? Вопроси! Никого не ставь меж собой и Господом. Таков и ответ, что из сердца, - догадался: - Зрю, крепко прилипла к сердцу девица, Сам другому отдаешь. Тебе любимая, ему суженая. Так не соединены ли вы во плоти без обряда?
Яков смутился. Не ждал он обиды от маленького монашка. Осерчал, молвив твердо:
– Мы с Ефросиньей не соединены.
– А на небесах уже и повенчаны!
Яков скрипнул зубами: пойти иного монаха сыскать! Этот чересчур вреден.
– Несуразное треплешь. Как с сими думами монашествуешь? Церковь отвергаешь!
– Не Церковь отвергаю, но попов греховных… Есть и хорошие попы, и монахи, что не для безделья в обитель идут.
Монах продолжал через губу выдавать жужжащие звуки. Иногда они складывались в мелодию. Гусиное перо скрипело. Пахомий писал бережно, не оставляя на тряпичной бумаге помарок. Слова его задевали Якова, касались сокровенного. Монах смело сказывал, что Яков отгонял как кощунственное.
– Одно в голову не возьму, отчего ты - монах… Что ты мычишь?!
Пахомий подальше отвел руку с пером, чтобы не смазать написанного:
– Тебя как звать, мил человек?
– Яков.
– Вот что я тебе скажу, Яша!.. – и отец Пахомий, словно блаженный, принялся напевать его имя: « Яша, Яшенька, сынок…»
Рассерженный Яков толкнул монаха. Пахомий повернулся:
– Звук, я пишу, темный ты человек!
Яков опешил:
– Как звук можно писать? Пишут буквы да цифири, звук же по воздуху летит. Его не поймаешь.
– Называется сия наука – крючковая запись звонов. Звон я сочиняю. В колокола звонить умеешь?
– А то! Первый умелец. Знаешь, каких людей учил? – Яков подразумевал Годунова.
Пахомий вздохнул: не хотелось отрываться от работы.
– Что ж, на Спасо - Ефимьевскую колокольню пойдем!
Они вышли с архиерейского двора, прошли в монастырь, где жил Яков вместе с другими опричниками. Поднялись по стертым за четыреста лет ступеням. Впереди – Пахомий, позади – Яков.
Сердце Якова екнуло: набор из семнадцати колоколов! Большие, средние, малые. Пахомий засуетился от удовольствия :
– Лучшая колокольня в Низу!
– А Ивана Великого? Там в притворе и колокол нашей новгородской свободы повешен.
– Славный колокол – не то, что чисто звонящий. Бей!
– Чего я бить стану? – удивился Яков. Нечаянно встретив человека, не менее его увлеченного колокольным боем, он на время отодвинул заботу о венчании племянника со своей любимой. Образ Ефросиньи, с недавних пор всегда в душе стоящий, вдруг потускнел, сжался болящей занозою. – Народ сбежится, когда колотить стану. Не праздник, не служба. Не ко времени бой.