Иосиф Бродский: Американский дневник
Шрифт:
В этой ситуации прошлое кажется единственной реальностью, спасительным кругом, который позволяет забыться, оградившись от "дурной яви": Голова, покачнувшись, удерживает на край памяти сползшие номера телефонов, лица. В настоящих трагедиях, где занавес — часть плаща, умирает не гордый герой, но, по швам треща от износу, кулиса.
В реальной жизни, которая не имеет ничего общего с лицедейством, настоящей трагедией является не смерть героя, а утрата им ощущения сопричастности с тем, что происходит вокруг. В отрыве от действительности воспоминания стираются в памяти, а частое к ним обращение лишь усугубляет ситуацию, приближая трагическую развязку. Непроизвольное желание удержать "на край / памяти сползшие номера телефонов, лица" из прошлого
Плащ — это не просто одежда, это обязательный атрибут романтического героя. Для Бродского "плащ" воплощается в окружающей обстановке — "кулисе". О том, что значит для него этот образ, Бродский сообщает в интервью Соломону Волкову: "Для нас, для нашего поколения и город, и его декорации были очень важны. Но еще более важным было то, на чем мы как актеры этого спектакля воспитывались. Потому что мы воспитывались не просто этой декорацией, но тем, что в этой декорации было создано, когда она еще была реальной перспективой. И в этой перспективе мы видели Ахматову, Мандельштама, затем Блока, Анненского. Но и даже эти последние были, может быть, в меньшей степени насущны для сознания, выросшего в Петербурге, нежели все что в этом городе произошло в первой четверти XIX века. Когда там жили Пушкин, Крылов, Вяземский, Дельвиг" [101] .
101
Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Независимая газ., 2000. С. 295.
Оторванность от корней, утрата воспоминаний, которые, как "кулиса", изнашиваются от частого к ним обращения, превращает "гордого героя" в пустое место, в отражателя "дурной яви" и "сползающих номеров телефонов и лиц" из прошлого. И как следствие этого состояния в стихотворении возникает тема загнанности и неизбежности конца:
Я пишу из Империи, чьи края опускаются под воду. Снявши пробу с двух океанов и континентов, я чувствую то же почти, что глобус.
То есть дальше некуда. Дальше — ряд звезд. И они горят.
В эссе "Сын цивилизации" (1977) Бродский писал: "Есть некая ужасающая логика в местоположении концлагеря, где погиб Осип Мандельштам в 1938 году: под Владивостоком, в тайниках подчиненного государству пространства. Из Петербурга в глубь России дальше двигаться некуда" (выделено — О.Г.).
Состояние безысходности, в котором оказался Мандельштам перед смертью, когда "дальше двигаться некуда", соответствует представлениям Бродского о своей судьбе. Конечно, в подобном сопоставлении есть преувеличение: Бродский не был заключенным и мог уехать, куда угодно, за исключением того, куда хотел, — обратно ему дороги не было. Впереди у него была только смерть — "ряд звезд", которые "горят", манят к себе одинокого странника. У мыслящего человека смерть в силу своей неизбежности не может вызывать отвращения. Неприемлемыми могут быть только обстоятельства, с нею связанные.
В пьесе Бродского "Мрамор" (1984) один из героев рассуждает по этому поводу, обращаясь к соседу по камере: "В конце концов, Туллий, я против всего этого (делает широкий жест рукой) Пи-Эр-квадрата не возражаю. Клаустрофобия, конечно, разыгрывается, как подумаешь, что именно здесь… И сбежать хочется не столько отсюда как места жизни, как отсюда как места смерти… То есть, я, Туллий, не против смерти — не пойми меня превратно. И я не против Башни и не за свободу… Свобода, может, и не лучше Башни, кто знает… я не помню… Но свобода есть вариация на тему смерти. На тему места, где это случится. Иными словами, на тему гроба… А то здесь гроб уже — вот он. Неизвестно только — когда. Где — это ясно. Ясность меня, Туллий, как раз и пугает. Других — неизвестность. А меня — ясность" (выделено — О.Г.).
Сравните также: "В разговорах о смерти место / играет все большую роль, чем время" ("Эклога 4-я (зимняя)", 1980).
Предсказуемость,
Обращение Бродского к прошлому может рассматриваться как стремление вырваться за пределы границ и физических ограничений: Лучше взглянуть в телескоп туда, где присохла к изнанке листа улитка. Говоря "бесконечность", в виду всегда я имел искусство деленья литра без остатка на три при свете звезд, а не избыток верст. Об улитках говорится в одиннадцатой части стихотворения
"Пара раковин внемлет улиткам его глагола: / то есть слышит собственный голос". В эссе "Поэт и проза" (1979), посвященном творчеству Марины Цветаевой, Бродский пишет о том, что берущая начало в фольклорных традициях безадресность ее поэтической речи была вызвана "отсутствием собеседника": "Особенность подобных речей в том, что говорящий — он же и слушатель. Фольклор — песнь пастуха — есть речь, рассчитанная на самого себя, на самое себя: ухо внемлет рту".
Пара внемлющих улиток — это уши говорящего. Одинокий поэт слышит не отклик слушателей, а лишь "собственный голос". Ряд горящих звезд как символ конца не устраивает поэта, и его взгляд обращается в прошлое, где бесконечность имеет не физическое, а интеллектуальное значение, являясь формой жизни, а не смерти.
Следующая строфа возвращает нас в реальность американской ночи: "Ночь. В парвеноне хрипит "ку-ку"". Существительное "парвенон", которое Бродский использует в этой фразе, является авторским словоупотреблением. Оно созвучно "Парфенону" — названию одного из самых величественных храмов Древней Греции, однако пишется с маленькой буквы. С другой стороны, фонетически "парвенон" совпадает с формой 3 лица множественного числа "parvenons" от французского глагола "parvenir", который, помимо "достигать", имеет значение "возвыситься, выйти в люди".
Возможно, для поэта хриплый голос кукушки звучит как следствие обретения "храма благополучия" (сравните: "хриплая ария следствия громче, чем писк причины"), натужно повествуя о том, сколько лет осталось ему жить на свете.
От греческих реминисценций поэт переходит к Римской империи, образ которой в европейском сознании традиционно ассоциируется с идеей абсолютной власти: "Легионы спят, прислонясь к когортам, / Форумы — к циркам". Иерархическая система, при которой большее опирается на меньшее, на то, из чего состоит (легионы — на когорты, а форумы (площади — центры политической жизни в Древнем Риме) — на цирки, вмещающие ограниченное число зрителей), венчалась фигурой императора, что в корне отличало Древний Рим от государственного устройства предшествовавшей ему Древней Греции:
"Неудивительно, что цивилизация, которую мы называем греческой, возникла именно на островах. Неудивительно, что плоды ее загипнотизировали на тысячелетия все Средиземноморье, включая Рим. Неудивительно и то, что, с ростом Империи и островом не будучи, Рим от этой цивилизации в конечном счете бежал. И бегство это началось именно с цезарей, с идеи абсолютной власти. Ибо в сфере жизни сугубо политической политеизм синонимичен демократии. Абсолютная власть, автократия синонимична, увы, единобожию. Ежели можно представить себе человека непредвзятого, то ему, из одного только инстинкта самосохранения исходя, политеизм должен быть куда симпатичнее монотеизма" ("Путешествие в Стамбул", 1985).