Исчезновение часовых дел мастера
Шрифт:
Но был у него заместитель или все-таки нет? Случалось, что дочери или жена употребляли выражения вроде «его там нет», или «он еще не пришел», или «напомни ему об этом, ладно?». Коканж думал сначала, что это относится к одному из жильцов — длинному студенту с тонко очерченным маленьким носом, пользовавшемуся наибольшим расположением женщин, несмотря на свою смехотворную требовательность, которую едва можно было удовлетворить беготней с утра до вечера. Но затем он услышал несколько замечаний о сломанной пружине, стеклянном колпаке для часов, которые отмели последние сомнения. И тут в первый раз было названо его собственное имя, вероятно, речь шла — он вошел в комнату слишком поздно и не слышал начала фразы — о том, как такая работа выполнялась раньше, при нем. Судя по всему, его забыли очень скоро, это и понятно: его отношения с женой были в последнее время более чем прохладными, а девчонки превратились в совершеннейших вертушек. Да и все случившееся — в дело, несомненно, вмешалась и полиция — произвело, надо думать, слишком тягостное впечатление на всех. Вскоре он воочию увидел своего преемника, правда в полутьме, так что он мог только об этом догадываться, но вряд ли это был кто-нибудь другой. Странная была встреча; он испытывал скорее любопытство, чем подозрительность, ходя поведение этого человека — а именно его упорное желание оставаться в мастерской — вызывало как раз подозрение. В мастерской он мог избежать любого контроля, мог безнаказанно бездельничать, присваивать дорогие вещи, утаивать деньги. Справедливости ради следует, однако, сказать, что сам невидимка не испытывал никакого желания выступить в роли надсмотрщика, и не только потому, что мастерская все еще была для него средоточием адских ужасов — местом, где часовщиков, так сказать, стирали с лица земли, — но и потому, что в случае обнаружения обмана он мало что мог изменить, самое большее — сообщить в письменном виде о своем открытии, пребывая затем в неведении, посчитаются ли вообще с его сообщением. Но все-таки он не думал, что мастерская находится в плохих руках.
Было уже поздно, после одиннадцати,
Все это не очень его огорчило. Может быть, они были и правы: матримониальные намерения ассистента могли только увеличить его преданность, а жена была слишком благоразумна, чтобы не воспользоваться этим. Единственное, что его возмущало, — это то, что они пренебрегли близостью комнаты девочек. Для Коканжа это происшествие — которое, впрочем, не повторялось, словно ассистент вместе с работой в мастерской перенял также ритм супружеской жизни своего предшественника, — имело то преимущество, что он стал чувствовать себя во много раз менее виновным по отношению к жене и всей семье. Своим исчезновением он нанес им ущерб, по крайней мере мог нанести ущерб; теперь они были в расчете. То, что на его преемнике был один из его костюмов — даже его лучший костюм, — говорило только о том, что его участие в деле покоилось не на прочной финансовой основе; это свидетельствовало также о присутствии определенных чувств у жены, которая никогда не отличалась особенной добротой, тем более по отношению к новичку. «Можно было бы, конечно, ожидать большего почтения к моей одежде», — подумал он с горечью, но вскоре утешился мыслью, что это и для девочек было лучшим выходом. Накануне свадьбы он решил навсегда покинуть дом.
Альбертус Коканж больше не видел ассистента, который снова спал каждую ночь в мастерской, и, так как костюм это было единственное, что он как-то мог связать с ним, у него не составилось четкого представления об этом человеке. К тому же его все больше начали занимать события, происходившие в общей комнате, и эти события стали значить для него больше, чем процветание мастерской или нарушение супружеской верности. Его уединение в углу комнаты имело все-таки не те причины, которые он воображал вначале. Не для удобства наблюдения держался он в стороне, а потому, что его ничто так не пугало, как тесный контакт с людьми, особенно с этими, его кровью и плотью. Оказавшись поблизости от них, он не смог бы удержаться от соблазна и не воспользоваться однажды своими новыми способностями: пройти сквозь их тела или попросту упасть на них, что по отношению к отцу казалось ему ужасным, по отношению к дочерям неприличным, а по отношению к жене противным, хотя разумом он понимал, что это совмещение видимого с невидимым они так же мало заметили бы, как и он сам. Но его чувство запрещало ему приближаться к ним ближе чем на четыре шага. Если массивных тел следовало избегать, чтобы болезненно не столкнуться с ними, бездны человеческого тела следовало избегать по противоположным причинам. По мнению Коканжа, у которого теперь оказалось гораздо больше щепетильности, чем раньше, когда он принадлежал к миру видимых, было также неприлично смотреть человеку в глаза пристально и с близкого расстояния; вероятно, именно во избежание этого соблазна он старался как можно меньше находиться в общей комнате, и, собрав некоторые сведения, или новости, или то, что он принимал за таковые, он поспешно удалялся прочь. Если падение в человеческие бездны могло оказаться всего лишь результатом неловкости или небрежения законами природы, то пристальный взгляд, впившийся в другой с жадностью, надолго и с такого близкого расстояния, что, казалось, можно было видеть не с помощью своих невидимых, а посредством их видимых глаз, — это уже представляло собой нечто такое, чего он неистово желал и в то же время боялся, как порока, от которого ему никогда не избавиться. Смотреть на человека до тех пор, пока он не будет вынужден ответить взглядом и все-таки ничего не увидит! И затем подумать: они меня не видят, они не видят ничего, они тупы и грубы и ничего не чувствуют, есть места, куда они не могут проникнуть даже взглядом, даже в место, столь близкое от них, где нахожусь сейчас я! Это казалось ему вознаграждением за многое; будь его воля, он бы, как пиявка, присосался вглядом к человеку, если бы чувство отрезвления после всего этого не представлялось ему всего ужаснее на свете.
Но как велик был его испуг, больше — ужас, когда он обнаружил, что такие вампироподобные взгляды уже давно практикуются в этом доме! Раньше семейство Коканж регулярно собиралось по вечерам в обществе знакомых для совместного чтения Библии; сам он достаточно хорошо знал Библию и получал бы от этих вечеров удовольствие, если бы не жена, которая в своем тупом невежестве ухватилась за вечерние сходки, чтобы выставлять его в смешном виде и указывать ему на его незнание, что было, впрочем, довольно легко, имея под рукой книгу и следя за каждым словом. Атмосфера апостольских собраний, вольным подражанием которым были эти вечера, превращалась в нелепое подобие урока закона божия в приходской школе. С особым удовольствием жена обрушивала на голову Альбертуса деяния пророков и хронологию событий и, если он ничего не мог ответить, пребывала в отличном настроении до конца вечера. Старый слепой отец был непременным участником этих вечеров, оставаясь вместе со всеми допоздна. Так же все было и сегодня, при появлении Коканжа на этом первом после несчастья благочестивом собрании (кстати, впервые состоявшемся в их доме). Сначала Коканж спустился вниз, чтобы посмотреть, все ли в порядке, удобно ли отцу в его большом кресле и стоит ли подогретое вино перед ним; его интересовало, будут ли говорить о нем гости, но тут его ожидало разочарование. Ассистента в комнате не было; вероятно, он был неверующим, о чем, помимо всего прочего, свидетельствовала и беззастенчивость, с которой он проник в спальню. В девять часов он наведался в комнату во второй раз. Читали Книгу Руфь, и все шло отлично. Жена никому не мешала ни при чтении текста, ни при его комментировании, ни во время импровизированных проповедей, которые мог произнести каждый по своему усмотрению. Он оставался в мансарде до четверти двенадцатого, дожидаясь прихода дочерей, которые ушли куда-то на вечеринку, и прислушиваясь к шуму, доносившемуся снизу, от студентов, которые так же громогласно обсуждали какой-то предмет, только, вероятно, другого свойства. По гулу голосов и хлопанью дверей он определил, что гости уходили, но помедлил еще немного, потому что посчитал по поведению студентов, что дочери как раз в этот момент тоже вернулись домой: раздался шум открываемого окна, оклик сверху. Но если студенты пьяны, они могли набраться бесстыдства и крикнуть что-нибудь вслед уходящим гостям. Нет, девочки не пришли. Все снова стихло. Через некоторое время он спустился вниз в третий раз, охваченный внезапным беспокойством за отца, которого сноха должна была теперь укладывать спать; он был настолько встревожен и охвачен таким нетерпением, что, экономя время, проник в общую комнату сверху вниз и наискосок между двумя балками, откуда ему открылось все то, что происходило в это время в комнате. Друг против друга сидели два человека: его жена за Библией, положив руки на ее края, словно она читала проповедь с кафедры, и вперив свой взгляд в слепые глаза старика, и его отец, который, шаря правой рукой, искал свой стакан вина. Коканж знал, что на подобных вечерах он, чтобы прогнать сонливость, нуждался — или воображал, что нуждался, — в вине. Но едва его рука приближалась к стакану, как женщина перегибалась вперед и отодвигала стакан дальше. Думая, очевидно, что он один в комнате,
Не осознавая, что делает, Альбертус обошел вокруг стола и остановился рядом с женщиной. Он вытянул свою невидимую правую руку, дрожавшую еще сильнее, чем руки престарелого отца, и написал крупно, как только мог, на открытой странице Библии, которая была почти полностью прикрыта животом женщины: «Прекрати сейчас же это издевательство». Соприкосновение с женой стоило ему громадного усилия над собой. «Сейчас моя рука войдет в ее тело, — думал он, — и буквы тогда окажутся внутри ее». Это показалось ему слишком жестоким наказанием даже за издевательство, свидетелем которого он стал. С большей охотой он избрал бы для этой цели главу с «мене текел», но о выборе не могло быть и речи: он не смог бы перевернуть страницу, точно так же как не смог бы дать пощечину жене, пнуть ее или выругать; Библия была открыта на Книге Руфь, и Руфь оставалась Руфью, и, в конце концов, место имело мало значения. С напряженным вниманием он ожидал, что последует дальше. Со злорадной ухмылкой, которой жена, услышав хлопанье входной двери, попыталась придать грубовато-материнское выражение, она покрутила указательным пальцем около уха старика, однако не коснулась его. Чтобы проделать это движение, она протянулась так далеко вперед, что Библия сдвинулась с места и легла наискосок, и когда она выпрямилась, слегка потеряв при этом равновесие, чтобы занять свое прежнее место, то перевернула своим телом по крайней мере сотню страниц. В комнату вошли девочки, и Альбертус Коканж торопливо отошел в сторону, чтобы дать дорогу дочерям, румяным, весело переговаривающимся и посвежевшим от ночного воздуха.
Таким был, значит, его дом. Нет, и в самом деле это не тот дом, чтоб в нем оставаться человеку, перед которым расстилался весь мир и который мог проникнуть в любое место, куда бы он ни захотел. Снова ожили старые планы, и на следующее утро, дерзко презрев обычные дороги людей, входы и выходы, он предпринял вылазку, мчась через этажные перекрытия, бельевые веревки, анкерные балки и черепицу, пронизывая все, что ни попадалось на пути, и вознесся в солнечный воздух над крышей, где вокруг него и через него порхали птицы и бабочка. Весна! Что же дальше? В нем быстро нарастало чувство могущества, заставлявшее забыть все унижения, которые причинили ему ассистент, эти порождения дьявола в образе женщин и строптивые страницы Библии. Здесь ему не было равных, в конце концов. Поднявшись еще выше, он увидел канал, юную зелень, которая почти полностью заполняла узкую прорезь улицы; затем показалась вода, и сквозь опушенные зеленью ветви он увидел мостовую, булочную и мясную лавку. Все это выглядело, должно быть, красиво. Солнце чинно стояло у конца череды домов; он видел все больше крыш — красную скалистую гряду со мхом и ледниковыми пещерами, — омытых капелью водосточных труб, и над всем этим — голубей и ворон и одинокую чайку, удаляющуюся в сторону моря. Открылись внутренние дворики, сады приняли квадратную форму, а заборы стали в перспективе необыкновенно узкими. У него не было никаких планов, он только наслаждался своей властью и собственной хрустальной прозрачностью. Все больше крыш — и теперь под ним лежал весь город, опоясанный зеленью кольцевых бульваров и синевой далеких холмов. Он сделал крутой поворот в воздухе, и ему открылся вид соборных шпилей, выше которых он уже подымался.
Но вдруг он ощутил неприятное стеснение в груди. В какую-то долю секунды он осознал, что ни в коем случае, если только он еще чем-то дорожил, не должен терять из виду крышу своего дома. Неужели он уже не видит крыши? Может быть, слишком отклонился вправо? Ему даже пришла в голову дикая мысль, что его снесло ветром, который дул в это время с запада, если судить по деревьям и дыму. Расслабившись, он опустился на несколько десятков метров ниже и вновь увидел узкую полосу канала. Поскольку все крыши выглядели одинаково, ему не оставалось ничего другого, как опуститься еще ниже и осмотреть крышу за крышей или в крайнем случае достигнуть канала и, отворотив голову от часовой мастерской, подняться наверх через дверь, которой пользовались студенты. И в этот момент, когда он, задержав дыхание, что помогало расслабить мускулы, уже приводил в исполнение свой план, он обнаружил на одной из крыш несколько человеческих фигурок, маленьких человечков, машущих руками. Он полетел в их сторону и, прежде чем узнал их лица, понял, что дом нашелся. Теперь он видел, кто это были: длинный студент с высокомерными манерами, говоривший самым неестественным голосом, и толстенький коротышка, который все время увивался вокруг высокого студента. Хотя ему что-то подсказывало, что здесь скрывается неведомая опасность для его душевного покоя, что он недаром избегал студентов и их комнат с той же тщательностью, с какой избегал часовой мастерской, и что он должен для своего же блага внять этому предостережению и лететь дальше, чтобы никогда уже не возвращаться обратно, он, несмотря на это, стал с величайшим вниманием наблюдать за их поведением, удивляясь быстроте их движений, в которых было что-то от молодых животных, медвежат например, и которые заключали в себе в то же самое время что-то неуловимо вороватое, какую-то невинную и тем более опасную вороватость.
Тем не менее он посчитал, что это зрелище сможет его как-то позабавить, если только не обращать внимания на раздавленную их ногами черепицу. Карабканье по покатой крыше в гимнастических ботинках, потом всякие трюки со стойкой на одной ноге и в паузах непристойные песни — все это было небезынтересно, даже забавно. Но затем, после этих более или менее безобидных выходок, они стали уже безобразничать. Они валились на крышу, колотя руками по черепице, прыгали по водостокам, злонамеренно топая ногами, чтобы их разрушить. Так они приблизились к задней половине дома, где длинный студент тотчас же лег на живот, перегнувшись через карниз, и заглянул вниз. Прямо под ним находился внутренний дворик. Сзади стоял, визжа, как старая баба, его спутник, который затем пустился в пляс. Но длинный вел себя тихо и, когда другой начал тормошить его, махнул рукой, чтобы тот не мешал.
Альбертус Коканж, примостившись на коньке крыши, придвинулся тоже к заднему фасаду, и тут вдруг ему стало ясно, что привлекло внимание студента. Не что-то на внутреннем дворике или в саду у соседей. А то, что находилось точно между двориком и крышей, — окно спальни на втором этаже, где была в это время младшая дочь, которая выглянула как раз в этот момент в окно и посмотрела наверх. Она вся покраснела от напряжения, мигая глазами из-под очков, и эти глаза были направлены на студента, вверх и наискосок; неподвижно, с мольбой и влюбленно смотрели голубые глаза сквозь завесу мерцающих ресниц, словно луч света пробивался сквозь неспокойные волны. И этот взгляд не остался без ответа, в этом не было никакого сомнения! Что за игра глаз, что за бесстыдное обнажение зрачков — Альбертусу стало холодно и жарко одновременно и прежде всего страшно, да, он почувствовал скорее страх, чем гнев. После таких взглядов можно было всего ожидать. Об озорстве или дурачестве уже не могло быть и речи, хотя толстый студент все еще кривлялся позади ухажера; все, что происходило между ними, не было первой робкой попыткой к сближению, нет, это было — по этой весенней погоде — скреплением бесчисленного множества предшествовавших встреч глаз и рук. Студент, который в другое время никогда не терялся, был так же красен, как и девушка. Боже, сейчас эти два лица могли бы сорваться со своих мест и слиться в единый огненный шар, испускающий жаркие лучи. Если молодого человека после подобного обмена взглядами упрятать в преисподнюю, а девушку на небо, то они и тогда сумели бы найти дорогу друг к другу. И он, невидимка, был тут бессилен. Этот пристальный взгляд — хотя длился он не более двадцати секунд — был для него во много раз мучительнее, чем то, чему он был свидетелем в прошлый вечер. Словно гарпия, носился он в то утро по дому. Он заглядывал в места, где раньше никогда не бывал, и прежде всего — и каждый раз снова и снова — в комнаты студентов с их неописуемым беспорядком, окурками сигарет и конспектами. Их уже не было дома. Он появлялся повсюду в доме, где был или мог быть беспорядок, за исключением мастерской. Мастерская, деньги, старческое слабоумие отца, ужасающая жестокость жены, грозившая вырваться на волю, ассистент, который в состоянии обмануть ее, грелка для ног, о которую мог споткнуться отец и упасть, пересуды соседей о студентах, разговоры студентов о дочерях — все это превратилось в одну бесконечную муку для Альбертуса Коканжа. Хоть бы он мог сказать слово! Это было самое ужасное: знать все, что делается в доме, и не иметь возможности сказать ни слова, чтобы удержать собравшихся здесь людей от погибели. Он обнаружил вещи, которые заставляли переворачиваться его сердце, его невидимое сердце в его невидимом теле. Невероятная нечистоплотность. Дохлые мухи в местах, куда никто не заглядывал, но которые тем не менее существовали. Сигаретный пепел в пище, точно и неопровержимо констатируемый. Дыры величиной с кулак в носках слепого отца. Он обнаружил — почувствовав невыразимые угрызения совести, потому что сам позволил укорениться этому обычаю, — что его девочки убирали комнаты студентов, стелили им постели! Теперь, когда он во всем отдавал себе полный отчет, он понимал, что, в конце концов, это не была работа и для его жены, но разве были грехи, было такое бесчестье, которые бы не находили оправдания? Чем больше он шпионил, тем больше открывал нового.