Исход
Шрифт:
Звезда, которая будет освещать мой путь.
Я подарил Кире подвеску-ракушку, что осталась от родителей. После их смерти я берёг мамино украшение: кулон хранил в себе частичку родительской любви – символ того, что и у меня когда-то всё было хорошо. Но когда я встретил Киру, понял, что счастье ещё может быть в моей жизни. Это было невероятно, захватывающе и невозможно. И я подарил ракушку ей, подарил для того, чтобы мы были вместе. Были вместе вечно. Как жаль, что вечность так быстро заканчивается…
Я помню, как впервые увидел её. Никогда не забуду: в ареоле солнечного света, она походила на неземное создание. Она шла среди бесцветных грязных тентов рыночных палаток, а я, забыв обо всём, за ней. Из-за вечных северных
– Мила, – шепчет кто-то, – меня зовут Мила.
Перед глазами – серая пелена. Я не понимаю, что происходит: тело болит так, словно мне сломали все кости. Дышать трудно, воздух с болью и свистом проникает в лёгкие. Наверное, надо перестать дышать. Так будет легче. Но я не могу. Не могу, пока не найду её.
– Меня зовут Мила, – вновь шепчет голос, и я чувствую, как вода, обжигая, стекает по спине. Не выдерживаю, кричу. Голос просит потерпеть, говорит, что раны надо промыть. И я терплю. Терплю ради неё. Теперь, говорит Мила, надо обработать антисептиком. Это будет ещё больнее. Куда уж больнее. Больнее мне уже не сделаешь. Пытаюсь кивнуть и чувствую, как мне в зубы дают палку. Значит, будет действительно больно. Кажется, меня режут. Но на этот раз сознание не хочет меня покидать. А жаль. Я очень хочу снова увидеть её, моего ангела. Мила говорит, что наложит швы, положит мазь и перебинтует меня. Она говорит, что ей стоило больших усилий добыть медикаменты у миротворцев. Она говорит, что любит меня, несмотря на то, что я её – нет. Мне жаль её. Как и всех тех женщин, что искали моей любви, отдаваясь телом. Но тело – телом, люблю я лишь одну. И буду любить её вечно, такое вот у меня проклятие.
Я чувствую, как сквозь мою кожу протягивают медицинские нити. Неприятно, словно изнутри выползают черви. Белые, тонкие, склизкие. Мне уже не больно, мой организм устал терпеть. Я очень надеюсь, что Киру там не мучают.
– Я тебе скажу, что ты, парень, страшный эгоист, – раздаётся откуда-то старческий голос. Я пытаюсь повернуть голову, но Мила рукой укладывает меня обратно. – Лежи-лежи, потом на меня посмотришь. Лучше слушай. Мила, вытащи ему кляп. Вдруг сказать что захочет.
Маленькая женская рука убирает у меня изо рта палку. Я вновь пытаюсь обернуться, но не выходит. Смотрю перед собой на светлый брезент барака, как он немного покачивается на ветру. Жарко, душно. В такие мгновения вспоминаю о нашем северном городе, где даже была зима. Холодная, лютая порой. Интересно, сейчас зимы остались?
– Зачем ты хочешь найти её? – возвращает меня в мир скрипучий голос.
– Люблю, – выдавливаю с трудом. Мой голос похож на какое-то сиплое бульканье. Позади раздаётся смех. Добрый, понимающий смех.
– Хорошо, – говорит. – Вот представь, что нашёл её. Она там у тебя кто? Что говорили, когда забирали?
– Пилот, – давлюсь.
– Пилоты долго не живут. Скорее всего, её давно нет. Ты должен это понимать. Если же она научилась мастерски летать и всё ещё жива, тогда она в большом почёте. Тогда у неё есть всё: медицина, жильё, еда. Друзья, коллеги. Мне Мила говорила, что с вашего расставания прошло более десяти лет. Говорила, что твоя Кира была намного моложе тебя. Неужели ты думаешь, что она до сих пор одна? За такой срок она могла даже уйти в отставку и родить детей. И ты хочешь разрушить ей жизнь? Или ты хочешь услышать её отказ? Что ей, заслуженному пилоту военно-воздушных сил, ты сможешь предложить? Жизнь с тобой на каторге? Или скитания с цыганским табором и голодную смерть?
Я молчу. Я и сам много раз думал об этом. Но мне почему-то кажется, что, несмотря ни на что, она ждёт меня. Может, она даже замужем. Внизу играют свадьбы. Мне неважно. Мне просто хочется её увидеть. Хотя бы раз. Хоть издалека. Хочется
– Я же говорю, что ты – эгоист, – продолжает старик. – Ты отчаянно ищешь смысл жизни. И ты находишь его в ней. Найди свой смысл в себе самом.
Я бы ему врезал. Собираю все силы и поворачиваю голову. Внутри всё обрывается: напротив, на соседней койке, сидит тщедушный дедушка без ног. Его костыли стоят рядом, у лестницы на верхние ярусы койко-мест. Он опирается тонкими руками на постель, сидеть ему неудобно: ноги обрублены выше колен. Он замечает мой ужас и улыбается. У него очень ясные глаза. И седые волосы, похожие на пух.
– Я тоже был пилотом, только боевого робота, – говорит, отвечая на мой немой вопрос. – Теперь уже давно – лишь груда металлолома. Видишь, – показывает на свои сухие скрюченные руки, – меня почти не кормят. Говорят, что я мало трачу энергии, ведь почти всё время лежу. Но я-то знаю, что они уменьшают мои порции не просто так. Еды не хватает. А им и вас, и ковчеги кормить надо. Так что я на них не в обиде. Я бы давно ушёл, только вот большой грех руки на себя накладывать.
Слова застревают у меня в горле. Он говорит «грех». Слово из другого мира, отголосок иной жизни, которой, как мне кажется, никогда и не было. В ином мире просто не могло появиться такого понятия, как грех. Оно – здесь, сейчас, оно – суть человеческой натуры. Но старик, что смотрит на меня, кажется, так не считает. Он улыбается. Искренне. И от этого мне становится страшно: будто умирающий калека знает то, что недоступно остальным. Какой-то великий секрет.
Я чувствую, как Мила завязывает последний узел на моей спине и начинает накладывать мазь. Запах лекарства горький и острый. Даже немного режет глаза. Мила старается лечить аккуратно и нежно, словно действительно боится сделать мне ещё больнее. Она хорошая, Мила. Таких, я знаю, не много. Она любит меня, заботится и ничего не просит взамен. Она просто есть – незримая тень, которую я называю Кирой. Что ужасно – меня совершенно не мучает совесть. Ещё ужаснее то, что, порой, я ненавижу её. Ненавижу её за безусловную любовь, за терпение. Наверное, я действительно эгоист.
Мила берётся за перевязку. Сначала, чувствую, кладёт чистую ткань, пропитанную той же мазью. Ткань влажная и холодная на моей полыхающей спине. Даже приятно. Затем бинт. Руки Милы аккуратно проводят моток марли под моей грудью. Затем ещё и ещё. Боюсь подумать, чего ей стоило раздобыть все эти сокровища. Она бинтует меня и говорит, что добилась для меня целых три выходных дня. Мила говорит, что постарается продлить моё лечение на неделю. Мне нужно сказать ей, что не надо, что опасно влезать в такие долги к миротворцам, но я молчу. Молчу и смотрю на свои окровавленные простыни. Пятна крови чем-то напоминают ромашки. Красные на белом. Или белые на красном. Наверное, белые на красном, да. Кажется, они даже сияют.
Я закрываю глаза, силы меня покидают. Где-то далеко в тумане Мила подносит стакан чистой воды. Ещё одна непозволительная роскошь. Но я не размыкаю губ. Я проваливаюсь в долгожданное небытие.
– Есть будешь? – спрашивает меня отец. Он наливает в миску суп – неясное бурлящее месиво – и смотрит на меня. Смотрит сухо, сквозь паутину глубоких морщин. Он ещё молодой, я знаю. Для меня он всегда будет молодым. Как и мама. За папой ветер поднимает полы нашей палатки. Мы долго натягивали её меж двух каменных плит, мешал ветер. Плиты стоят почти вертикально, сильно врезавшись в землю. Наверное, останки какого-то строения. Я представляю, как взрыв подхватил их и обрушил со всей своей яростью. Удивительно, что они так и не раскололись. Это хорошо: нам с папой осталось накрыть крышу и завесить две стороны вместо четырёх. У нас получился домик.