Искатель. 1964. Выпуск №6
Шрифт:
— Ты никогда бы не забыл Молл Фрит, если бы увидал ее, Джон, — сказал Бербедж, сухо обращаясь к Флетчеру. — Она такого же роста, как Фрэнк, но не могу сказать, чтобы она была такая же толстая, — она гораздо толще. Она может удержать двух мужчин одной рукой и убить их другой — кулак у нее словно конское копыто. К тому же красивая баба — златокудрая, с огненными глазами. Волосы у нее до пят, и она так и ходит иногда. Она тогда вся точно объята пламенем, с головы до ног. Она сама пробила себе дорогу, пядь за пядью, пока не взошла на свой распутный трон. Никто из женщин не любит ее, никто не осмелится рассердить ее, но каждая отдала бы свою душу, чтобы сблизиться с ней. Никто из мужчин не станет раздражать ее и не осмелится полюбить ее, но каждый дал бы отрезать себе уши, если бы она избрала его своим любовником. Она обобрала как липку не одного простачка… Она во многом напоминает — хотя сферы их деятельности так различны — нашу покойную девственную королеву Элизабет, — добавил он сухо.
— Как жаль, Вилл, что ты не встретил ее первой, —
Это замечание вызвало ряд непристойностей. То высокое уважение, доходившее до преклонения, которое бедный Джон Хемминдж питал к Шекспиру, было предметом насмешки членов клуба «Сирена». Бен, особенно в эту минуту, дрожал от смеха с головы до ног. Хемминдж видел, что смеются над ним, и совершенно спокойно относился к этому. Он поднял свои большие серые глаза на предмет своей заботы. Хемминдж был здоровенный, широкоплечий мужчина. По сравнению с Бомонтом он напоминал сельского жеребца-производителя рядом с конем рыцаря. Тем не менее во время их блужданий по городским притонам разные Долли, Молли и Полли бросали многообещающие взгляды не на Бомонта, а на Джона Хемминджа.
— Правильно, Джон! — сказал Шекспир сухо. — Очень жаль, что я не увидел ее первой. Я знаю, что ты жалеешь, — и я согласен с тобой, что кто-нибудь из присутствующих здесь бедных писак родился на свет для того, чтобы лишить меня некоторой доли романтики и поэзии, которыми богата веселая Англия.
— Ах, Вилл, — Флетчер постарался дать разговору другое направление, — ты не слыхал о Дэборне и его новой детской труппе? И о новом театре неподалеку от «Парижского сада»?
Разговор оживился. Чумазый мальчик-половой, испуганный взгляд которого устремлялся на Джонсона при малейшем его движении, наполнял всем кубки вином «Кэнери» снова, и снова, и снова. Пылавший в очаге огонь по временам погасал, но каждый раз кто-нибудь питал его из кучки поленьев, лежавших рядом. При вспышке пламени маленькие кружки матового стекла в окнах превращались в ряд сверкающих глаз; комната казалась наполненной людьми. Эти сверкающие глаза освещали самые далекие уголки, кроме угла, уже освещенного пламенем свечи, где Том Хэйвуд писал не переставая, несмотря на разговор, писал без конца, в то же время принимая участие в разговоре. Огромная простая горница представлялась Шекспиру семейным очагом, ибо здесь были проведены тысячи залитых вином, заполненных спором ночей. Каждая картина на стене, каждый непристойный куплет были так знакомы ему. И люди, сидевшие здесь, были его друзья, верные и испытанные. И нельзя сказать, чтобы он ни в чем не расходился с ними, в большом или в малом, или же, что он любил всех в одинаковой мере. Но не было среди них ни одного, кто не представлял бы собой яркого, красочного звена в цепи его лондонского существования. И когда яркое пламя в камине сменилось тихим мерцанием, так что лица были видимы смутно и только сверкали оловянные кубки и искрящиеся смехом глаза, Шекспир особенно остро почувствовал, как близки ему все эти люди. Он слушал их рассказы, следовавшие один за другим, и когда разговор переходил в дуэль остроумия, сопровождаемую взрывами смеха, он побуждал их снова переходить на рассказ. Но это случалось редко. Простой силой воли он превратил эту встречу в вечер анекдота и воспоминаний. Разговоров было много. Передавались последние новости, что касается скаредности Хенсло — ни один вечер в таверне «Сирена» не проходил с успехом, если не уделялось внимания Хенсло. Бомонт рассказал о том, как прошла постановка «Рыцаря пылающего пестика»; Флетчер вспомнил, как удачно Том Хэйвуд помог им в их сатире на него; Бен Джонсон рассказал о постановке «Алхимика» и о тех трудностях, которые, он испытывает в работе над новой пьесой под названием «Катилина», — «чертовски трудная драма отчаяния!» — так охарактеризовал он ее.
Настолько трудной она оказалась, что он начал другую, совершенно в ином плане. Когда разговор коснулся прошлого, Джонсон долго рассказывал о том, как он, Марстон и Чапмен неделю провели в тюрьме во время постановки «На Восток!». Бербедж говорил о своих актерских опытах в детском возрасте, сопровождая свой рассказ такими отрывками импровизированной игры, что зрители слушали его затаив дыхание…
Было далеко за полночь, когда Шекспир вернулся в дом Монтжоев с чувством полного душевного покоя. Все его дурное настроение исчезло при сильном, чистом ветре лондонского разговора. Завтра он засядет за работу и будет писать и писать — о, как он будет писать!
Но на следующее утро, хотя день выдался прекрасный и солнце изливало свое бодрящее золото на весь лондонский мир, хотя перо и бумага лежали тут же под рукой, хотя мистрис Монтжой всякими угрозами и подкупами, передаваемыми шепотом, держала весь дом в состоянии могильного покоя, несмотря на все это, писать он не мог. Закрыв глаза, напрягши ум, он пытался вызвать в себе возвышенное настроение прошлой ночи, дать ему выражение текущего дня. Напрасно! Он с трудом нацарапал несколько строчек и отдельных фраз, набросал несколько странных рисунков, напряженно думал, охватив голову руками; думал, шагая взад и вперед по комнате; думал, лежа на постели, уткнувшись лицом в подушку. Напрасно! Он мог делать все, что угодно, и не мог только одного — писать. Взбешенный, наконец, неподвижностью и какой-то мертвенностью своего ума, он схватил шляпу и плат и выбежал из дому. Машинально он направился в сторону Чипсайда.
Перед ним открывался прекрасный лондонский
Шекспир, сняв шляпу, начал махать ею, профессионально и машинально улыбаясь. Как колотилось его сердце в то время, когда Чипсайд впервые приветствовал его! В тот далекий волнующий день он не написал ни строчки, но это было не от духовного бесплодия, а от избытка волновавших его чувств. «Эй, Вилл! Здорово, Вилл!» Крики неслись вдоль улицы по мере того, как торговцы и приказчики в магазинах подхватывали их. Шекспир продолжал машинально улыбаться, грациозно размахивая шляпой.
И вдруг крики затихли. Он свернул на мост и пошел медленнее. Вид здесь был прекрасный, хотя и не настолько веселый. Остановившись, он смотрел вокруг рассеянным взглядом. Темза лежала перед ним как громадный шелковый ковер, туго натянутый, если не считать тех моментов, когда поверхность реки слегка рябилась при легком дуновении ветерка; голубая поверхность, где солнце… В уме его вспыхнул вдруг какой-то огонек, потуга на стихи. «Легкая позлащенная рябь, где еще»… Но тут он с неприятным сознанием уловил этот словесный сучок позлащенный и остановился. Есть ли еще поэты, которых так преследовало бы какое-нибудь слово, как его преследует слово позлащенный? Холодное, закоренелое презрение к установленным формам выражения усилило его дурное настроение. Он равнодушно продолжал смотреть на расстилавшуюся перед ним картину.
По гладкой поверхности реки от берега до берега скользили лодки, и крики лодочников: «Эй, к востоку!» и «Эй, к западу!» доносились до его слуха. У самого берега плавали лебеди. Вдоль северного берега тянулся ряд великолепных дворцов — цветочные сады мягкой линией соединяли их с рекой, а бархатные зеленые лужайки строго отделяли их. Вдоль той же набережной выстроились в ряд дешевенькие магазины и жилые дома, протянувшись до квадратного, геометрического серого острова Тауэра. Меж ними, как священный барьер против социального общения, высился собор святого Павла, напоминающий огромный корабль на якоре. А позади виднелись ярко-зеленые холмы. По ту сторону реки театры и сады, притоны и публичные дома сгрудились в одну кучу; они, казалось, делали отчаянное усилие, чтобы скрыть истинную сущность своего назначения. А в стороне от всего этого, в суровом величии и печали стоял собор святой Марии. Струился слабый ветерок. Вместе с ним доносились до обоняния Шекспира ароматы дворцовых садов, до слуха долетал слабый рев львов в Тауэре.
Постояв немного на одном месте, он проследовал дальше, почти не думая о направлении. Окинув взглядом южную набережную, он заметил, что на театре «Глобус» не было флага. Стало быть, представления сегодня не будет. Сперва он думал продолжать свой путь к «Глобусу», но отсутствие флага изменило его намерение. После минутного раздумья он повернул налево и вступил в настоящий лабиринт узеньких улиц и переулков, становившихся шире и живописнее по мере удаления от Лондонского моста. Наконец он вышел на небольшую открытую лужайку. На траве, усеянной маргаритками, играли дети. Гуси длинной белой лентой протянулись на зелени; они шли, покачиваясь, к корыту, стоявшему посреди лужайки. У одного из маленьких домиков, привлекательного на вид, Шекспир остановился и постучал в дверь.
— Ах, это мистер Шекспир! — воскликнула черноглазая, смуглая женщина, открывшая дверь. И, нисколько не смущаясь, она потянулась к нему своими цветущими губами для поцелуя.
— Ну как поживаете, мистрис Хорвард? — обратился к ней Шекспир с приветствием. — Как можешь ты так цвести при лондонском воздухе? Или это розы Стрэтфорда еще рдеют на твоих щеках?.. И как чудесно вы здесь устроились! — добавил он, когда она ввела его в дом.
Комната, в которую они вошли, была больше, чем можно было предположить по наружному виду дома. Высокие окна наполовину открыты; свежий воздух врывался в них; солнечные лучи, проникавшие сюда, расписали пол своеобразной мозаикой. На столе, наполненная весенними цветами, стояла ваза возле огромной книги, почти покрывавшей весь стол. Мистрис Хорвард пододвинула Шекспиру кресло с высокой спинкой, украшенное резьбой, а себе взяла другое.