Искушение глобализмом
Шрифт:
Иными словами, те, кто сегодня узурпирует истину, создавая всякого рода «виртуальные реальности», могут успешно подвизаться лишь в такой социальной среде, которая и сама рада обманываться, справедливо подозревая, что истинное знание будет обязывать к мужественному выбору и к реальным поступкам. Когда этого мужества и готовности совершать поступки нет, то «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман».
Есть основания подозревать, что сегодня не обходится без некоторого молчаливого соглашения между обманщиками и обманутыми. Обманщики не только скрывают истину, они нередко и шантажируют истиной, давая понять, что у нее лицо Горгоны. Разве В. Жириновский не пугал истиной, когда говорил самой массовой думской фракции, что ей повезло, когда она не набрала конституционно необходимого числа голосов
Что же нужно, чтобы наша чувственность стала мужественной и взыскала истины, а не виртуальных ухищрений и иллюзий? Как нарушить молчаливый консенсус между обманщиками и обманываемыми, по-видимому, лежащий в основе самой большой фальсификации нашего века — извращения самой природы информационной революции?
Я склоняюсь к достовернейшей из всех гипотез — к тому, что чувственность, взыскующую истины, а не обмана, формирует религиозная вера. Только она дает нашей чувственности мужество и готовность открыться правде. Здесь лежит глубочайший парадокс культуры: для готовности воспринимать объективную истину нужна вера; таким образом, верующий тип сознания является социокультурной базой науки как фальсифицируемого типа знания.
Постмодернистская пропаганда многозначности — того знания, которое уклоняется от вердиктов опыта, свидетельствует о последней, завершающей стадии процесса секуляризации. Модерн воевал с религиозной верой, но его кумиры — прогресс, равенство, свобода сами свидетельствовали о превращенных формах религиозной веры и религиозного вдохновения. Когда это вдохновение иссякло, в культуре стала исчезать способность говорить «да» и «нет», — способность к различающей двузначной логике. Именно в этом пункте и стал двоиться образ современного информационного общества; отныне становится неясным, идет ли речь о дальнейшем превращении науки в непосредственную производительную силу — локомотив реального прогресса, или — о конструировании виртуальной реальности, способной дать символическое удовлетворение нашей податливой чувственности.
В первом случае речь идет о семантике прогресса — реальных превращениях нашей жизни, измеряемых объективными мерками достатка, достоинства и свободы. Во втором — о семиотике прогресса, манипуляции его знаками и символами. В наше безрелигиозное время появилось слишком много слабых натур, готовых согласиться на символическую удовлетворенность — лишь бы не пришлось долго ждать и прилагать реальные усилия. В глубине души они разуверились в человеческом богоподобии и не верят в свое богосыновство. Отсюда — страх, что с ними может случиться все, что угодно, и потому не стоит рисковать, мужественно отвечать на вызовы, требовать реального, а не символического. Чтобы заново полюбить реальность и возыметь мужество смотреть ей в глаза — привлекая для этого истинное научное знание, — людям требуется вера.
На Западе ее источники давно иссякли. Поэтому грядет поворот к Востоку. С учетом этого мы формируем новый образ интеллигенции, мобилизуя для этого культурологические и геополитические интуиции.
Подлинная интеллигенция сегодня имеет свое сердце на Востоке, а разум — на Западе. Восток дает ей веру и жертвенность во имя поруганной справедливости. Запад рациональность в ее самом современном оснащении. Защитить информационное общество в его подлинном значении — в борьбе с виртуальными извращенцам», адептами нефальсифицируемого знания — можно только так, соединив веру и знание. Вера дает нашей слабой чувственности готовность воспринять объективное знание и не поступиться им в ситуации принятия ответственных решений.
Глава третья
ВОЗМОЖЕН ЛИ ГРАЖДАНСКИЙ КОНСЕНСУС В УСЛОВИЯХ ГЛОБАЛЬНОГО МИРА?
ИТОГИ XX ВЕКА: ПРИКЛЮЧЕНИЯ ЭКОНОМИЧЕСКОГО ЧЕЛОВЕКА
Наше время стало «моментом истины» во многих отношениях. И, может быть, главным из них является то, которое касается понятия буржуазии как субъекта богатства и
Либеральный «естественный человек» восторжествовал над «классовым человеком» марксизма, и это торжество продолжалось до самого 1998 года, когда, как пишут наблюдатели, «произошел наиболее серьезный вызов свободной рыночной экономике после окончания «холодной войны»70.
В 1998 году в разных мировых регионах, от России до АТР, произошел обвал либеральной экономической пирамиды — глобальной «МММ», выстраиваемой по совету и под давлением МВФ. Глобальное экономическое пиратство, использующее возможности высокомобильного краткосрочного капитала, мгновенно наплывающего, стригущего купоны и столь же мгновенно испаряющегося, бросило вызов трудолюбию сотен миллионов людей, наблюдающих мгновенную «дематериализацию» своего богатства, уплывающего за рубеж. Финансовый и валютный кризис 1998 года стал суровым уроком для излишне доверчивых — тех, кто поверил в постулаты экономического либерализма, ратующего за демонтаж любого национального контроля за финансовым капиталом.
Но момент истины коснулся не только либеральной теории глобального «открытого общества», не препятствующего свободному движению капитала по всему миру в поисках максимальной прибыли. Он коснулся и внутреннего социального поведения буржуазного класса. Как только рухнула мировая система социализма — соперник капитализма — и произошла сопутствующая этому деморализация рабочего движения на самом Западе, буржуазия решительно потребовала демонтажа социального государства и возвращения к закону джунглей — к беспрепятственному естественному отбору «приспособленных к рынку».
Момент был выбран действительно удачно. Как известно, демократический модерн имеет два полюса: либеральную (laissez faire) демократию свободы и радикальную демократию равенства. Большевизм так далеко завел маятник демократии в сторону ее леворадикального полюса равенства, что теперь, выпущенный из рук тоталитарного «пролетарского» государства, он должен был неизбежно залететь далеко вправо — к безграничному либерализму (по крайней мере, в идеологии). Сказались и эффекты массовой потребительской психологии. Опыт показывает, что массы и на Западе и на Востоке предпочли трудному искусству демократической гражданской самодеятельности удел тех, кому гарантированы «хлеб и зрелища».
Тот, кого интересует качество социальных процессов — производственных или общественно-политических, предпочтет статус хозяина собственной судьбы положению потребителя. Те, кого более интересует готовый экономический результат, склонны уступить право принимать решения тем, кто, по праву специалистов-технократов, обещает наивысшую эффективность. В ответ на этот запрос на эффективность и возникла идеология либерального или чистого рынка. Ее представители говорили если вы печетесь о социальной справедливости, то ваш удел — довольствоваться перераспределением общего пирога, который неизбежно будет скудеть под воздействием неумелой бюрократии. Если же вы оставите заботы о справедливом распределении и предоставите все решать автоматизму рынка, общий пирог будет расти так быстро, что его хватит на всех.