Искушение
Шрифт:
— Валери, я не жду ее от корней квадратных из минус единицы. Одна надежда: вдруг прискачет на своем Россинанте верный Дон Кихот.
Она наморщила переносицу.
— Не надо шутить. Один против всех? Тарутина уже с тобой нет.
— Вот что! — с веселой решительностью заговорил Дроздов. — Во-первых, я не один, если верить некой легковейной Золушке, кандидату наук, которая сейчас сидит со мной. Во-вторых, я тебя домой не завожу, мы едем ко мне. Я отдаю в твои владения ванную, свой халат, сам жарю яичницу, достаю из холодильника бутылку шампанского, мы садимся с тобой завтракать, ты приготавливаешь кофе, и мы решаем с тобой вечный вопрос: как жить на белом свете
— Только в одном пункте, — сказала она. — Мы заедем на полчаса, я приготовлю кофе и уезжаю к себе. Сегодня мне нужна своя ванна, своя квартирка, свой халат, своя тишина, свое одиночество. И все свои женские штучки-дрючки, чтобы вернуться в цивилизацию. Ты это понимаешь? По лицу вижу — нет.
Он возразил:
— Ясно, нет. Понимаю только в главном пункте. Он звучит по-современному: молодая женщина не хочет терять эмансипированной самостоятельности и отказывается от своего стиля жизни. Так?
— У меня тысяча пороков, но все они простительны… — Она глубже просунула руку Дроздову под локоть, поцеловала его в щеку холодными губами. — Ты на меня не сердишься? А я думаю о той ветреной ночи, и меня немножко знобит.
И он вспомнил ненастную ночь, когда она осталась у него ночевать, ее робко сдвинутые колени, свеже-терпкую скользкость ее рта и, чувствуя прилив душной нежности к ней, сказал с хрипотцой:
— Я не могу сердиться на женщину, которая мне нравится безнадежно. И не хотел бы, чтобы она ушла и заперлась в своей квартирке, довольная свободой. Если ты можешь терпеть эмансипацию, то я враг ее. Она когда-нибудь отнимет у мужчин всех женщин.
— Еще минутку, господин палач.
— Это уже великолепно.
— Не иронизируй, пожалуйста. Я хочу сказать, что некая французская баронесса в последнее мгновение казни сказала своему палачу «еще минутку», чтобы продлить минуту жизни. Я тоже хочу… продлить… Дай мне привыкнуть.
А когда въехали во двор на проспекте Вернадского под черный, сквозной навес тополей, на жирнотусклый асфальт с островами размокших листьев, когда машина затормозила у подъезда, возле которого в водосточной трубе бурно гремело, переливалось, всплескивало, Дроздов сверх всякой меры расплатился с шофером (в благодарность за удачное возвращение), подхватил два рюкзака, и они поднялись в лифте на шестой этаж. В лифте молчали, здесь не было тесно, а она, не прижимаясь, стояла вплотную, он видел слабую улыбку в ее теплых, не совсем искренних сейчас глазах, не отрывающихся от его зрачков, как в тот момент ее загадочной фразы: «Еще минутку, господин палач». И он подумал невольно, что неугасающая память о покойной Юлии оставалась в его душе, несмотря ни на что, незапятнанной, — незащищенный, доверчивый ребенок Юлия не знала, боялась жизни, и, быть может, это погубило ее. Валерия была из другого, сильного племени женщин, и нередко у него возникало такое чувство, что он видел воочию одну Валерию, а мысленно представлял ее другой. Вот и теперь в лифте стояла перед ним в чем-то закрытая на тайный замочек молодая женщина и вместе с тем была же и другая Валерия, изнемогающая от нежности в ту непогожую счастливую ночь, и он не забыл дрожь ее коленей, ее неумение, наивность, ветряной холодок ее кожи.
— На полчаса, хорошо? — не отводя от его глаз улыбающиеся глаза, сказала она. — Я только приготовлю кофе…
На лестничной площадке перед дверью своей квартиры он бросил рюкзаки на пол, легко обнял Валерию за плечи, целуя ее в прохладноватые, почти безучастные губы, вдруг ставшие такими родственно близкими после той непогожей ночи, и сделал усилие, чтобы сказать вполне серьезно:
— Еще
— Нет, — заторопилась она не согласиться с ним. — Я не могу у тебя остаться. Мне надо одной. Будет кощунственно, нас Бог накажет, если мы так быстро забудем несчастье. Я знаю, что не выдержу, когда мы останемся вместе… Перед моими глазами все время стоит Николай. И почему-то не тот силач и смельчак, который хотел пить шампанское из моей туфли, а то страшное, что мы похоронили. Пойми, я побуду у тебя полчаса, напою тебя кофе и уеду. Не сердись.
— Значит, серо-буро-малиновая кошка гуляет по крышам сама по себе, — ответил Дроздов, стараясь показаться спокойным, и достал ключ от двери, испытывая шершавый комок в горле оттого, что она сзади прижалась щекой к его плечу, так прося у него прощения.
Он долго не мог открыть дверь.
Должно быть, что-то случилось с замком в его отсутствие, ключ не поворачивался, замок не поддавался, не подчинялся силе — и внезапная мысль ожгла его подозрением, связанным с ночными звонками перед отъездом в Сибирь. Очевидно, в квартире хотели побывать или побывали в дни его отсутствия и, работая каким-то железным предметом, испортили замок. Но кто? С какой целью?
— Застрял ключ? — спросила Валерия притворно сонным, капризным голосом.
— Да что-то с этим механизмом, — ответил он не без раздражения выдергивая ключ и разглядывая его при сером свете дождливого окна на лестничной площадке. — Пожалуй, не ключ, а подкачал замок. Наверняка каким-то образом с той стороны сработал предохранитель. Вот некстати!
— Но, может быть, там кто-то есть в квартире, — предположила Валерия. — Ты у кого-нибудь оставляешь ключ? У Нонны Кирилловны, например.
— У нее — нет. Ключ, ключ… — повторил он, хмурясь. — Второй ключ у Мити. Но Митя знает, что я в отъезде. И без меня прийти в пустую квартиру ему нет смысла. Но, возможно, ключ оказался у Нонны Кирилловны, только зачем — непонятно…
Он нажал на кнопку звонка продолжительно и настойчиво, не надеясь, что в квартире может оказаться Нонна Кирилловна, думая об ином, жестоком и невозможном, о чем не надо было говорить Валерии, — это невозможное погружалось в лунную пустоту ночи, разбитую черными тенями тревоги, витавшими над звонком телефона в его кабинет.
— Ну, конечно, я не ошиблась, — утвердительно сказала Валерия, прислушиваясь. — Там кто-то ходит. Ты слышишь какое-то шуршание, будто бы шаги?
Из передней текли тихие звуки неопределенного шевеления, ползущие шорохи, точно сквозняком передвигало по полу скомканную бумагу. Затем ему почудилось вдруг за дверью частое, как после бега, дыхание, и он, ошеломленный догадкой, позвал громким голосом:
— Митя? Ты?..
— Па-па! Мой папа! — пронзил его приглушенный вопль из-за двери. — Папа, папа, папа?..
Он не мог, по-видимому, справиться с замком, быстро отщелкнуть предохранитель, открыть дверь, что-то мешало там, гремело, падая в передней, а когда за порогом, наконец, раскрытой двери среди опрокинутых стульев, среди этой разрушенной баррикады Дроздов увидел дрожащего худенькими плечами сына, его дрожащее радостным плачем лицо, он с удушьем в груди подхватил, поднял его, прижал тонкое, жесткое, ощутимое мальчишескими ребрышками тело и, целуя его растрепанные, пахнущие сладким ветром волосы, его щеки, горячо и солоно залитые слезами, повторял в горьком и счастливом забытьи: