Искусство и его жертвы
Шрифт:
Оскорбленный отец поэта встал. Губы его дрожали.
— Сударь, ваше поведение отвратительно и ни с чем не сообразно, — заявил он. — Люди нашего круга так не поступают. Не прошу сатисфакции только из почтения к вашим сединам и геройскому прошлому. Но сказать скажу: вы чурбан и невежа, сударь, место вам не в светском обществе, а в казарме.
— Прочь пошел! — крикнул генерал. — Или я спущу тебя с лестницы!
— Хам. Бурбон, — отозвался горе-жених, быстро ретируясь. — Пентюх и кувшинное рыло. — И уже из передней: — Солдафон суворовский!
Керн сорвал с ноги домашнюю туфлю и швырнул ему вслед. Выругался
— Фомка, принеси еще водки. Разозлил он меня.
Огорченный Пушкин-старший вновь уехал в Болдино — и надолго. Но мечту сочетаться браком с Катей Керн не оставил. Просто думал, как это лучше сделать без благословения матери и отца.
Глинка долго искал в своих бумагах рукопись Пушкина, а когда отчаялся, обессилев, вспомнил, что она лежит в томике французских стихов. Бросился к книжному шкафу и нашел. Сразу бодрость к нему вернулась, он прочел бессмертные строки и, устроившись за роялем, начал импровизировать. И перед глазами его встала вовсе не Анна Петровна, а наоборот, Екатерина Ермолаевна. Доброе ее личико, теплый взгляд. Будто говорила ему: "Михаил Иванович, вы же видите, как я вас люблю. И молчу только потому, что словами не могу выразить. Но поверьте: кроме вас, никого не желаю видеть рядом с собою". Он свою любовь тоже не мог выразить словами, но зато умел превратить чувства в музыку.
…И для него воскресли вновь И божество, и вдохновенье, И жизнь, и слезы, и любовь…Пальцы музыканта слились с клавишами. Глинка и рояль были одно целое — мысль управляла движениями рук, а они заставляли струны звенеть. Он почувствовал единение с какими-то горними высями, вроде Бог диктовал ему свыше. Музыка звучала великолепно, вдохновенно, пронзительно. Вроде он и Бог слились воедино. Вроде он и есть Бог.
Выхватил чистую нотную бумагу, быстро записал. Пробежал глазами. И заплакал. От переполнявших его чувств. От неясных терзаний. От печальных предчувствий.
Надо сказать, что печальные предчувствия мучили его всегда, с детских лет. Он боялся умереть раньше времени. Умереть и не успеть сделать на земле что-то очень важное. И поэтому в характере Глинки были эти мнительность, нервозность, даже порой пугливость. Ощущал, что Бог наградил его удивительными способностями, что готов на творческий подвиг, на создание шедевров, и тревожился, что случайности, бытовые неурядицы и недуги не позволят себя реализовать. Не позволят выполнить миссию, на него возложенную Создателем. Но, с другой стороны, верил, что коль скоро Бог таким его создал, то удержит от катастроф. И берег себя. Повторяя часто: береженого Бог бережет.
Единения с Богом выпадали ему нечасто.
Но романс на стихи Пушкина вышел истинно божественным. Михаил Иванович понял это сразу. И, читая ноты, плакал от счастья.
От любви к Кате Керн. Он теперь точно знал, что ее любит. Что не представляет своей жизни без нее. Без ее милых глаз и доверчивой улыбки. Бархатного голоса. Без ее естественного кокетства. Без ее тонких замечаний по прочитанным книгам или увиденным картинам, или услышанной музыки. Без ее хоть и женского, но нешуточного ума. Часто удивляла своими познаниями и совсем взрослыми
Глинке захотелось тут же кому-то показать свой романс. Но, увы, дома было некому: Маша со своей матерью в середине мая переехала в Павловск, где обычно проводила целое лето; Катя пропадала на выпускных экзаменах в Смольном институте, и они увидятся только в воскресенье; и друзья почти все разъехались — кто в имение, кто на дачу, кто за границу. Разве что сестре Маше? Дмитрий Степанович Стунеев собирался с семейством выбраться в деревню только в июле. Маше так Маше. Он дружил с сестрой — та была младше на 9 лет и всегда смотрела на брата с обожанием.
Михаил Иванович быстро переоделся и отправился в Смольный. И застал Марию Ивановну крайне возбужденной — бегала по комнатам, двигала посуду, бормотала что-то неясное.
— Маша, что случилось? — перепуганно спросил Глинка.
Женщина остановилась напротив и, взглянув на него недобрыми серыми глазами, выпалила:
— Он мне изменяет! Мне! Изменяет! Представляешь?
— Дмитрий Степанович? — не поверил композитор.
— Дмитрий Степанович! Негодяй, предатель. Я нашла у него в бумагах записку… — Развернула клочок бумаги и прочла с издевкой: "Митя, дорогой. Умираю, умираю от любви. И считаю минуты до нашей встречи. Жду на том же месте в семь. Вся твоя, Л." — "Вся его"! Ух, бесстыдница!
— Кто такая "Л."? — вопросил родственник.
— Я почем знаю! Может, Лизка Стефанская, может, Лидка Арно или, наоборот, Дашка Лоскутова-Куракина. Тут на "л" пруд пруди.
— Но, с другой стороны, эта вот записка — ничего более, чем ея признание; мы не ведаем, отвечал ли Дмитрий Степанович ей взаимностью и ходил ли "завтра в семь" на свидание. Надо разобраться вначале.
Но мадам Стунеева только отмахнулась:
— Разбираться нечего, все и так понятно. Он такой отзывчивый. — Опустилась на стул. — А кругом него целый институт молодых, красивых, зреющих, источающих ароматы любви… Каждый кавалер может тронуться, находясь в таком окружении.
Глинка тоже сел.
— Все равно — зряшно обвинять не годится. Если будешь твердо уверена, вот тогда…
— Что тогда? — подняла она глаза. — Разъезжаться? Возвратиться к маменьке в Новоспасское? Не могу, не в силах. Здесь мои подруги, да и дети пошли учиться. Стало быть, простить и закрыть глаза? Тоже не хочу. Ох, не знаю, не знаю, Миша. Ты мужчина, и тебе хорошо, ты нашел в себе силы не замечать.
Михаил Иванович тряхнул шевелюрой.
— Ты о чем?
— Об изменах твоей жены.
— Погоди, погоди… я не понимаю… в самом деле?
— Разве ты не знаешь? Вот чудак-человек! Петербург весь знает, только ты один где-то там витаешь… У твоей жены есть возлюбленный — Николай Николаевич Васильчиков.
Побелевшими губами музыкант спросил:
— Из каких Васильчиковых? Родич председателя Госсовета?
— Именно: племянник. Тож военный.
— И давно у них — то есть у него и моей супруги?
— Это я не знаю… Кажется, второй год.
— То-то я смотрю… — Он осекся, задумавшись. — Многое теперь становится ясным… — Неожиданно встал; на лице его не читалось больше растерянности; брови были сдвинуты. — Что ж, тем лучше. Я подам на развод, а потом женюсь на Катеньке Керн.