Искусство и красота в средневековой эстетике
Шрифт:
Тот же принцип управляет и внутренней логикой латинского синтаксиса. Необратимая линейность времени, которая носит космологический характер, положена в основу логического соподчинения при согласовании времен (consecutio temporum).
Мы видели, что со времен Августина латинская культура из всей библейской мысли усваивает формулу, которая в латинизированном виде выглядит так: Бог создал мир в соответствии с числом, весом и мерой (numerus, pondus et mensura). Из всех греческих математических понятий Средневековье (через прочтение Пифагора в музыковедческом ключе) в качестве основополагающего Метафизического принципа заимствует принцип пропорции (proportio). Однако пропорции всегда сопутствуют ясность (claritas) и целостность (integritas). Данной вещью является та вещь, которая не может быть другой; индивидуальность, основанная на определении универсальной формы, осуществленной в материи (signata quantitate), должна проявиться ясным образом: эта универсальная внутренне обоснованная форма (а не другая) проливает свет на индивидуальность данной вещи (а не другой). Только так можно понять не только то, что данная вещь существует, но и что она единична, истинна и прекрасна.
Принцип тождества, непротиворечия
Христианский неоплатонизм Ареопагита — неоплатонизм «слабый» — в отличие от ренессансного неоплатонизма, который, как мы увидим далее, будет «сильным». Неоплатонизм Ареопагита хотя и признает всю сложность космической структуры, тем не менее совершенно не допускает, что Единое, являющееся ее истоком, представляет собой противоречивое вместилище всевозможных определений. Напротив, будучи причиной и залогом самой разумности Космоса, Единое постигается без какой-либо двусмысленности. Смутно и противоречиво постигаем его только мы сами, поскольку в силу неадекватности нашего языка мы не знаем, как его именовать. Мы пытаемся назвать его то единством, то истиной, то красотой, но понимаем при этом, что все эти слова не соответствуют ему. С точки зрения Дионисия, говоря о Боге, мы можем использовать ряд понятий, но лишь в сверхсубстанциальном смысле. Иначе говоря, данные понятия обозначают в этом случае гораздо больше (или меньше, что то же самое) того, что они обычно обозначают. Следовательно, значение их в любом случае изменяется, и поэтому Бога позволительно с равным успехом назвать чудовищем, медведем или пантерой, ведь в таком случае мы сразу же заметим, что не говорим о нем истину, и поймем, что рассуждаем о нем только в символическом смысле.
Легко догадаться, сколь опасна такая ситуация: любая, пусть даже самая уродливая частичка универсума, годится для того, чтобы говорить о Боге. Но как читать книгу мира, если в ней все обозначает все? Здесь-то и может пригодиться язык мистиков, во всей его необычности, со всеми его неконтролируемыми метафорами.
Однако средневековый неоплатонизм не допускает того, что допускал неоплатонизм греческий, а именно мысли о том, что Бог изливает себя так в мир, что Универсум представляет собой, так сказать, иссечение самой сути Единого и что даже на самых низших своих уровнях он создан из той же Божественной материи. Христианской философии надо спасти абсолютную трансцендентность Бога, и она постепенно (такую работу над «Корпусом» проведут позднейшие богословы вплоть до св. Фомы) преобразует неоплатоническую идею эманации в христианскую идею причастности. Божественное Единое бесконечно удалено от нас, мы сотворены из чего-то совершенно отличного от него, оно создало нас, но между ним и нами огромная дистанция, зияние, между нами — разрыв, а не непрестанное излитие некоей магмы. Разумеется, при таком подходе, если даже допустить, что мир представляет собой Целый лес наделенных значением форм и что все они могут по-разному говорить о Боге, мы все равно стремимся ограничить полисемию космоса. Необходимо или иначе научиться однозначно выражать ту однозначность и непротиворечивость, каковую Бог являет в себе самом. Речь идет о том, чтобы преобразовать череду аллюзий и смутных уподоблений в четкую причинно-следственную цепь, исходя из которой можно будет рассуждать однозначно. Томистский принцип аналогии основывается не на неуловимых и смутных подобиях, а на том методологическом критерии, который позволяет (в соответствии с предельно однозначными правилами) из следствий делать вывод о природе причины.
Для того чтобы это стало возможным, надо твердо верить в принцип тождества и считать, что третьего действительно не дано (tertium non datur). Принципы греческой логики подкрепляют средневековую веру в то, что можно провести абсолютно четкую границу как между вещами, так и между идеями. Возможность существования противоречивых мнений не исключается, однако цель философии заключается в том, чтобы прийти к совершенно однозначному выводу.
Как отмечает Шеню (Chenu 1950, 2) схоластическое рассуждение базируется на трех основных принципах: lectio (чтение), quaestio (исследование) и disputatio (обсуждение, диспут).
Lectio предполагает наличие какого-нибудь текста, причем в сравнении, например, с Аристотелем или сентенциями Петра Ломбардского предпочтение отдается тексту par excellence, то есть Священному Писанию. Как воспринимает этот текст латинское христианство?
Завороженный обилием хитроумных переходов, содержащихся в Священной книге, средневековый герменевт ощущает головокружение при мысли о бесконечности всего, что она может ему сказать. Но, в конечном счете, Писание (см. гл. 6) предстает как некий вулкан, причем извергающаяся из него лава никогда не пропадает втуне, но неизменно возвращается обратно и участвует в процессе обновления. Иными словами, книга должна иметь лишь один смысл, а именно тот, что имеет в виду божественный
Однако, как отмечает Мандоне (Mandonnet, 1928), диспут не ограничивается словопрением: он должен завершиться определением (determinatio), причем доверяют это определение учителю — именно на его долю выпадает окончательное и не подлежащее дальнейшему обсуждению решение проблемы.
Все эти приемы свидетельствуют о том, что схоластика страшится противоречия. Между тем именно принцип противоречия узаконят представители гуманизма и Возрождения, выступившие против схоластической мысли.
12.3. Эстетика Николая Кузанского
Не надо представлять переход от Средневековья к Возрождению как резкую утрату преемственности и полную смену парадигмы. Было бы неуклюжей банальностью усматривать в Средневековье эпоху некоего легковерия, а в Возрождении — эпоху, когда утверждается критическая рациональность человека Нового времени и светский дух. Напротив, в эпоху Возрождения средневековый рационализм сменяется различными формами куда более горячего фидеизма.
Средневековая доверчивость вобрала в себя древнехристианскую традицию и в значительной мере еще непознанный мир природы; доверчивость Ренессанса вобрала в себя доклассическую традицию и отношения между небесным и подлунным мирами. В XV в. утверждаются формы «новой» филологии (достаточно вспомнить о критическом анализе «Константинова дара», предпринятом Лоренцо Валлой), но в то же время вновь обретенные тексты, например «Герметический корпус» («Corpus Hermeticum»), усваиваются с тем же отсутствием филологического критерия, с каким Средние века усваивали «Корпус Дионисия» («Corpus Dionisianum»).
Тем не менее можно утверждать, что дух гуманизма прокладывает дорогу новому взгляду на отношение человек — Бог — мир. Если Средневековье было эпохой теоцентризма, то гуманизм, вне всякого сомнения, имеет антропоцентрический характер. Это не означает, что на смену Богу приходит человек; просто человек начинает восприниматься как активный центр, главное действующее лицо религиозной драмы, посредник между Богом и миром.
Оформлению подобных представлений содействует возрождение платонизма. Представители флорентийского платонизма обнаруживают новые тексты Платона (Средневековье знало только «Тимея»), почти всегда воспринимают их в неоплатоническом духе и усматривают в них перекличку с новым представлением о роли человека во вселенной. Платон и вообще греческие классики олицетворяют собой открытие заново неведомой Средним векам культуры. Нельзя сказать, что Возрождение полностью отвергает Аристотеля. Напротив, такие его представители, как Пико делла Мирандола, пытаются доказать, что Аристотель и Платон едины. С другой стороны, именно в эту эпоху возникают и процветают школы возрождения аристотелизма, одна из которых пойдет по стопам Александра Афродисийского, а другая — Аверроэса (одновременно в литературных кругах начнется активное изучение и комментирование «Поэтики» и «Риторики» Аристотеля). Отрицали только ту часть учения Аристотеля, которая стала предметом официального истолкования и канонизации в схоластическом богословии.
На заре XV в. мы встречаем ортодоксального мыслителя, христианского философа, церковного деятеля, который наносит смертельный удар по схоластической мысли. Речь идет о Николае Кузанском, в мышлении которого проблема совпадения противоположностей (coincidentia oppositorum) начинает играть главную роль.
Принцип противопоставления проявляется в конкретной механике ощущения (De beryllo 36) и в абстрактном универсуме математических сущностей: окружность максимального круга — это максимально прямая линия (De docta ignorantia 1, 13). Так происходит потому, что все находится во всем и любая существующая вещь есть не что иное, как стяжение божественной полноты: Бог присутствует в любой точке универсума и в любой вещи универсума происходит стяжение целостного универсума внутреннего. Кроме того, Кузанец первым очерчивает идею бесконечности мира, у которого центр находится везде, а окружность нигде, так как окружность и центр — это Бог, который пребывает везде и нигде (De docta ignorantia 2, 12). Лавджой (Lovejoy 1936) полагает, что главной революционной идеей Возрождения стало не открытие Коперника, а скорее идея множественности миров, которая брезжит в трудах Кузанца и затем утвердится в философии Джордано Бруно.