Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы
Шрифт:
Понятия поколения и молодости при этом, как правило, не только не удостаиваются пояснений, но могут приобретать самодостаточную ценность. Для исследователей важно, что их героям удалось «преодоление размытости, распыленности целого поколения, которое самой историей было обречено на несостоятельность и исчезновение» [106] ; а доверие к слову «молодость» в отдельных случаях уникально: «Пожалуй, никогда в истории русской литературы не было такого обилия молодых поэтов, как во время эмиграции 1920–1939 годов» [107] .
106
Васильева М. А. Неудачи «Чисел» // Литературное обозрение. 1996. № 2. С. 69.
107
Бочарова З. С. Судьбы российской эмиграции: 1917–1930-е годы: Уч. пособие. Уфа: Восточн. ун-т, 1998. С. 73.
В свою очередь, преодоление размытости и распыленности термина «молодая литература» кажется непосильной задачей. Критерии различения «молодых» и «старших», в общем, остаются непроясненными. Историки эмигрантской литературы часто ссылаются на статью Марка Слонима «Молодые писатели за рубежом», а еще чаще просто воспроизводят предложенную в ней градацию. Согласно этой статье, написанной в 1929 году, «молодым» писателя делает нечто среднее между возрастом и литературным статусом: «…Речь идет о лицах, начавших свою литературную деятельность в эмиграции и принадлежащих к поколению, не достигшему или едва перешагнувшему за третий десяток». Впрочем, Слоним тут же признает, что эта схема вполне уязвима: «Нельзя считать молодым писателем, не обращая внимания на возраст, только тех, кто выступил на литературную арену лишь в эмиграции; по этому признаку пришлось бы к молодежи отнести, например, Алданова, который, конечно, гораздо более связан со старшим поколением. Нельзя в то же время ограничиться одним только возрастным пределом: например, Г. Иванов и Г. Адамович еще не достигли его, но, как поэты, проявили себя в России и до эмиграции. Между прочим, именно Г. Иванов, Г. Адамович и несколько других поэтов и прозаиков (Лукаш) составляют как бы
108
Слоним М. Молодые писатели за рубежом // Воля России. 1929. № 10/11. Цит. по публ.: Критика русского зарубежья: В 2 ч. / Сост., предисл., преамбулы и примеч. О. А. Коростелева, Н. Г. Мельникова. М.: Олимп, ACT. 2002. Ч. 2. С. 99.
Контуры «молодой литературы» часто очерчиваются при помощи стереотипных для поколенческого языка формул «отцы и дети», «традиция и новация». Упоминания о «классическом конфликте „отцов и детей“» [109] , о «традиционном для русской литературы споре „отцов“ и „детей“» [110] , вполне согласуясь и с публицистической риторикой 1920–1930-х годов, и с образом «эмигрантских сыновей» из воспоминаний Варшавского, задают определенную оптику, предполагающую, что «молодые» и «старшие» литераторы реализуют различные модели поведения. Характерно, что в нашем случае молодость чаще всего означает инфантильность: персонажам исследования, скажем, может приписываться «мировоззрение молодое(выделено в оригинале. — И.К.),неустоявшееся» [111] . Некоторые речевые обороты и впрямь представляют «молодых литераторов» беспомощными и явно малолетними детьми, оставленными без надлежащего присмотра взрослых: «Отцы воссоздали декорации того мира, который был знаком по России. Они заполняли собственными произведениями значительными и малозначительными — все свободные полосы и страницы, и это давало им иллюзию былой влиятельности. Вокруг них кипела стихия настоящей французской жизни, с которой они почти не соприкасались. И на самой периферии их бытия копошились их собственные дети» [112] .
109
Glad J. Russia Abroad: Writers, History, Politics. Washington, Tenafly: Hermitage `a Birchbark, 1999. P. 256.
110
Воронина Т. Л. Спор о молодой эмигрантской литературе (Вступ. статья к публикации) // Российский литературоведческий журнал. 1993. № 2. С. 184.
111
См. сводное описание дневников, статей и романов Бориса Поплавского: Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 96.
112
Костиков В. В. Не будем проклинать изгнанье… М.: Междунар. отн., 1990. С. 220.
Грань между «традицией» и «новацией» прочерчивается гораздо менее отчетливо. Напрашивающееся отождествление молодого с новаторским, а старого с традиционным [113] устраивает далеко не всех. О том, что самим эмигрантам эта тема не представлялась столь однозначной, свидетельствует статья Владимира Вейдле в одном из первых сборников, призванных подвести итоги «эмигрантской литературы»: «Задачей эмиграции было и традицию сохранить и новизну оберегать. Коренного противоречия тут нет. Традиция без обновления не жива, а при ее отсутствии и обновлять нечего: таланту не от чего оттолкнуться и не к чему примкнуть. Но традиция и новация составляют все же, хоть и неразрывное, но двустороннее единство, и совершенно ясно, что для эмиграции, желавшей сохранить свою русскость, его обращенная к прошлому сторона представлялась поначалу и дороже, и нужней; тем более что в ранние ее годы самые безудержные и прямолинейные из отечественных „новаторов“ объявляли себя, да и считали себя революционерами, а революция еще не принялась вышибать из них эту дурь. В зарубежье нашем промелькнула лишь тень революций…» [114] . Итак, описать «эмигрантскую литературу» в координатах традиция/новация оказывается непросто. В первую очередь этому препятствует неустойчивость определений традиционного и соответственно новаторского: в данном случае под традицией может пониматься и «XIX век» в целом («классическая русская литература»), и «Пушкин», «Лермонтов» или «шестидесятничество» в частности, и, что немаловажно, «декадентская» или радикально-экспериментаторская литература начала XX века (показательно замечание Зинаиды Шаховской о Маяковском и Хлебникове: «Они тут (в эмиграции. — И.К.)казались, пусть и талантливыми, но весьма устарелыми „новаторами“» [115] ). Коль скоро эмиграция воспринимается как сбой в «литературном процессе», как разрушение «исторической логики» (скажем, Марк Раев, констатируя, что «почти все оказавшиеся в изгнании известные прозаики принадлежали реалистической традиции русской литературы», подразумевает выпадение некоего звена литературной истории — «Серебряного века», успевшего оказать влияние на «молодое поколение» [116] ), вопросы «традиции и новации» решаются скорее парадоксально. Согласно распространенной точке зрения, «молодые эмигрантские литераторы» не олицетворяют радикальное новаторство и находятся в специфических отношениях со своими предшественниками: «Чрезмерное великолепие старшего поколения было очевидно для всех, и для молодых писателей было естественно подражать таким признанным литературным мастерам. И когда надежда на возвращение начала рушиться и молодые литераторы начали осознавать себя как последних проклятых носителей факела русской культуры, это стремление скорее к соревнованию, чем к новаторству, еще более укрепилось» [117] .
113
См.: Михайлов О. Н. Литература русского зарубежья. М., 1995; Мышалова Д. В. Очерки по литературе русского зарубежья. Новосибирск, 1995.
114
Вейдле В. В. Традиционное и новое в русской литературе XX века // Русская литература в эмиграции / Под ред. Н. П. Полторацкого. Питсбург: Отдел славянских языков и литератур Питсбургского ун-та, 1972. С. 10–11.
115
Шаховская З. А. Литературные поколения // Одна или две русские литературы? Lausanne: L’^age d’homme, 1981. С. 58.
116
Раев М. И. Россия за рубежом. М., 1994. С. 144.
117
Glad J. Russia Abroad: Writers, History, Politics. Washington, Tenatly: Hermitage `a Birchbark, 1999. P. 251–252.
С другой стороны, упоминания о «западной литературе» практически всегда подразумевают семантику новизны; вне зависимости от тех или иных характеристик иноязычных текстов это — поле, которое постепенно осваивается эмигрантами. Поэтому описание эмигрантских литературных новаций (когда они все же, с оговорками, признаются) обычно совпадает с самыми обобщенными хрестоматийными образами «модернистского романа»: «Насколько я могу судить, особый вклад авторов младшего поколения заключался не столько в стилевых новациях и экспериментах, сколько в выборе тем и способе их раскрытия. В области языка и стиля они оставались прямыми продолжателями традиций классической русской прозы XIX века. Вместе с тем они отошли от узкого понимания натурализма, все чаще делая акцент на психологии отдельной личности, ее реакции на чуждое и необычное окружение. Более важно, пожалуй, что они обнаружили большой интерес к таким проявлениям человеческой психики, которые не могут быть объяснены со строго материалистических, натуралистических и рационалистических позиций. Влияние Пруста и Кафки они ощущали, быть может, даже более сильно, чем старшее поколение воздействие духовных исканий авангардистов и модернистов 10–20 годов» [118] ; «Эта литература стремилась к углубленным исследованиям тех процессов, которые развиваются в натуре и психике человека в результате длительного одиночества, малоизученных, мучительных заболеваний как бы шестого чувства, служащего человеку для координации своего поведения с поведением других людей» [119] . В ту же схему укладывается сравнение с французским экзистенциализмом — в свое время оно было задним числом предложено Николаем Оцупом [120] и в последние годы приобретает все большую популярность [121] . Эта аналогия позволяет соединить «новые западные веяния» и «вечные русские вопросы»; новизну «тем», новизну «проблематики» и стертость «формы»: «Трагическая экзистенциальная проблематика личности в ее отношениях со смертью, с временем, природой, с Богом и богооставленностью, с абсурдом и с „другими“ — это было действительно нечто новым (так в тексте. — И.К.),новой нотой, плохо воспринимающейся старшими наставниками» [122] .
118
Раев М. И. Россия за рубежом. М., 1994. С. 146.
119
Дельвин С. Первая волна русской литературной эмиграции: особенности становления и развития // Демократизация культуры и новое мышление. М., 1992. С. 122.
120
Оцуп Н. Персонализм как явление литературы // Современники. Нью-Йорк: Орфей, 1986. С.231–253.
121
См., например: Жердева В. М. Экзистенциальные мотивы в творчестве писателей «незамеченного поколения» русской эмиграции (Б. Поплавский, Г. Газданов). Автореф. дисе…. канд. филол. паук. М.: МПГУ, 1999; Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 67–106; Кодзис Б. Экзистенциальная нота //
122
Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 70.
Здесь мы сталкиваемся с конструкцией не менее размытой, чем «молодое поколение», — «парижская нота». Обсуждение проблемы новаторства, как правило, демонстрирует, что за понятием «литературного поколения» скрывается метонимия: речь, конечно, идет не о поколении в целом. Под «молодыми литераторами» могут подразумеваться последователи Адамовича или авторы парижского журнала «Числа», но чаще всего вполне конкретные группы и институции, переплетаясь на страницах одного исследовательского текста, вместе составляют «парижскую ноту» — явление с проблематичным статусом, нечто, определимое только словом «феномен»: «Парижская нота была литературным феноменом нового типа. Строго говоря, ее нельзя назвать привычными историко-литературными терминами: школа, направление, течение» [123] . В самом деле, попытка подобрать «феномену» подходящую дефиницию закономерно приводит к бесконечному, тавтологичному нагромождению всех этих терминов: «Парижская школа» не создала направления. Однако за многообразием художественных ориентаций улавливалась общность проблем настроения или «ноты», по выражению Б. Ю. Поплавского, характерного именно для парижских представителей «незамеченного поколения» [124] . Кризис языка описания нередко оправдывается таинственной скрытностью участников «парижской ноты», их принципиальным нежеланием говорить о себе: «В самом настроении „ноты“ присутствовала та степень утонченности и недоговоренности, которая по своей заданности избегала слишком жирных контуров, манифестов, популяризации» [125] . Вписать этот расплывчатый образ в историю литературы действительно удается лишь при помощи слов из лексикона Бориса Поплавского — «нота», «настроение», «атмосфера», «товарищество»: «…Формально около Георгия Адамовича не было никакой литературной группы. Поэтому явление парижской поэзии можно было бы назвать „товариществом“» [126] ; «Видимо, нота все же существовала — но не на уровне единого мировоззрения или единой школы, а на уровне общей (минорной) тональности и общей (не вычурной) инструментовки поэтического текста… Предельная простота, отсутствие формальных изысков, близость стихотворного текста человеческому документу» [127] . Обнаруживая лакуну в языке традиционного исторического литературоведения, исследователи «парижской ноты» пытаются описать что-то среднее между литературным сообществом и литературным текстом. Положение усложняется тем, что имеются в виду тексты прежде всего поэтические, в то время как рамки сообщества задает вовсе не принадлежность к поэтической среде, не единая концепция поэтического, а расплывчатое совпадение настроений и общность атмосферы. Таким образом, разговор о поэзии легко переходит в разговор о прозе.
123
Крейд В. П. Парижская нота и «Розы» Георгия Иванова // Культура российского зарубежья / Под ред. А. В. Квакина и Э. А. Шулеповой. М.: Российский институт культурологии, 1995. С. 175.
124
Буслакова Т. П. Русский Париж глазами современников (Предисловие) // Русский Париж. М.: МГУ, 1998. С. 12.
125
Крейд В. П. Парижская нота и «Розы» Георгия Иванова // Культура российского зарубежья. М.: Российский институт культурологии. 1995. С. 175.
126
Михайлов О. Н. Литература русского зарубежья. М., 1995. С. 83.
127
Мосешвили Г. И. Между человеком и звездным небом // Литературное обозрение. 1996. № 2. С. 5.
В тех редких случаях, когда «парижская нота» не оказывает магнетического воздействия на своих исследователей, разрушая привычный для них язык, когда предметом исследования изначально становится не неизвестный науке феномен, а конвенциональное «литературное течение», происходит обратное — разрушается коллективный образ «парижской ноты». Так, Джон Глэд, реконструируя историю «парижской ноты» — от возникновения этой музыкальной метафоры в акмеистических кругах 1910-х годов до литературной программы Георгия Адамовича («поэт должен избегать радикальных экспериментов ради простоты через работу с такими „внутренними“ темами, как жизнь, Бог, любовь и смерть» [128] ) — приходит к убедительному выводу, что «доминирующая роль „парижской ноты“ как течения была преувеличена; поэты этого периода были далеки от унификации собственных творческих методов» [129] . С этой точки зрения логика описания литературной среды, которой придерживались сами эмигранты, оказывается несостоятельной, и исследователь вынужден предложить собственную типологию — Глэд, например, различает среди эмигрантских писателей «экспериментаторов», «реалистов», «исторических новеллистов» и т. д. Некоторые отечественные исследователи проделывают (хотя, может быть, и с меньшей тонкостью) аналогичную операцию, называя ее «группировкой поэтов»: «Младшее поколение группируют часто по географическому признаку. В таком (возрастном и географическом) структурировании поэтического „поля“ есть свой резон. Так, феномен „парижской ноты“, спор о пушкинском и лермонтовском направлении в развитии поэзии, явление так называемого „незамеченного поколения“ — все это характерно для парижских молодых поэтов. Однако более глубокой представляется группировка поэтов по эстетическим принципам» [130] .
128
Glad J. Russia Abroad: writers, history, politics. Washington, Tenafly: Hermitage `a Birchbark, 1999. P. 260.
129
Ibid. P. 264.
130
Барковская H. B. Литература русского зарубежья (первая волна): Уч. пособие. Екатеринбург: Уральский гос. пед. ун-т; «Словесник», 2001. С. 14. См. также: Федоров Ф. Н. Поэзия первой русской эмиграции: младшее поколение // Русская литература первой трети XX века в контексте мировой культуры: Материалы I Международной летней филологической школы / Отв. ред. В. В. Эйдинова. Екатеринбург: Изд-во ГЦФ Высшей школы, 1998. С. 103.
Итак, мы имеем дело с историей, в центре которой — предельно размытый, мерцающий конструкт, лишенный четких границ и устойчивых референций. «Молодая литература» легко отождествляется с «парижской нотой», «парижская нота» — с журналом «Числа», журнал «Числа» — с «незамеченным поколением». Все эти определения плавно перетекают друг в друга, смешивая самые различные модусы разговора о литературе: далеко не всегда можно установить, что именно пытается описать тот или иной историк — конкретную поэтическую школу или образ поколения, стратегию поведения в литературном сообществе или стратегию создания литературного текста.
С другой стороны, как бы ни назывался этот ускользающий предмет исследования — «молодой литературой», «парижской нотой» или «незамеченным поколением» — за ним безусловно закреплен некий особый набор предикатов. Прежде всего это предикаты с семантикой невыразительности или даже отсутствия — любовь к полутонам, нелюбовь к радикальным экспериментам, подчеркнутая безыскусность письма, умолчание, нежелание говорить о себе, асоциальность вплоть до сопротивления любым формам коллективной идентичности: «Все, что обобщает, ставит личность в какой-то ряд, возводит в тип, определяется через класс, тип, корпорацию, даже нацию и народ, растворяет в них, — все это для писателей этой генерации сфера неистинного существования» [131] , — заметим, что понятие «генерации» здесь, судя по всему, не воспринимается как типологизирующее и обобщающее.
131
Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 68.
В том же ряду предикатов, безусловно, исчезновение, гибель: «В целом этому поколению русских зарубежных писателей свойственно постоянное обращение к смерти, апокалипсису, вселенской катастрофе» [132] ; более того, смерть настойчиво обнаруживает себя за пределами литературных текстов: «Характерно, что самые одаренные из них ушли из жизни рано. Не столь уж важно, что было причиной каждой отдельной смерти: ранний диабет или колесо метропоезда: в самой атмосфере „потерянного поколения“ таилось нечто удушающее» [133] . «Каждая отдельная смерть» превращается в метафору или становится менее значимой, чем коллективный образ наполненной смертью «атмосферы»: «Ощущение горечи пополам с надеждой вызвано у А. Штейгера отнюдь не смертельной болезнью, а принадлежностью к определенному поколению» [134] . При этом, конечно, совмещаются два способа говорить о смерти: с одной стороны — коллективная смерть, практически лишенная индивидуальных и телесных характеристик, с другой — постоянные упоминания об индивидуальной, подчеркнуто «нелитературной» трагедии, самоубийстве, смертельной болезни. На пересечении двух этих модусов и выстраивается преимущественно история «молодой литературы»: чаще всего она представляет собой сочетание коллективных мифов и идеологем с отсылками к «реальным судьбам», «реальным трагедиям». Очевидно, именно такая двойная оптика позволяет время от времени менять знаки и транслировать миф о том, как пустота и смерть приобретают новое качество: «Медленное расщепление жизни переходит в свою противоположность», — утверждает, например, Мария Васильева и связывает эту метаморфозу с тем, что, в отличие от литераторов-декадентов, представители «незамеченного поколения» совершали «не „пляску смерти“ от переизбытка, перенасыщенности внешней жизни, а нечто совсем другое» [135] . Понятно, что «другим» здесь может являться лишь «переизбыток внешней смерти», иными словами — образ удушающей атмосферы, коллективного умирания: «целое поколение» обречено, и обречено «самой историей».
132
Дельвин С. Первая волна русской литературной эмиграции // Демократизация культуры и новое мышление. М., 1992. С. 112.
133
Михайлов О. Н. Литература русского зарубежья. М., 1995. С. 386.
134
Агеносов В. В. Литература русского зарубежья (1918–1996): Уч. пособие. М.:Терра; Спорт, 1998. С. 41.
135
Васильева М. А. Неудачи «Чисел» // Литературное обозрение. 1996. № 2. С. 67.