Искусство Раздевания
Шрифт:
Симпатичный мужчина да еще и с деньгами мог получить в этой жизни практически все. Конечно, он не заслуживал такого отношения. Ему нужна была душевная теплота. Но мне трудно было себя перебороть. Рядом с ним я держалась пай-девочкой. Вежливая. Мечтающая об отцовской похвале. Готовая растаять от малейшего внимания с его стороны, вроде вопроса «как дела?». И мне было не важно, станет ли он слушать, что я отвечу. И не важно, будут ли еще вопросы. Мне было достаточно единственного взгляда в мою сторону. Я знала, что не стоило рассказывать ему о своих чувствах. Он хотел думать, что у меня все отлично, и я позволяла ему так думать. Так что истинной подоплекой этого вопроса являлось подтверждение
Мой отец не был особенно разговорчив. Но считал себя экспертом во всех делах. Вино, еда, кино, театр, литература. Его звали Бэн, но давным-давно Коко дала ему кличку Шериф.
Мы сидели за столиком в дорогом ресторане в нескольких кварталах от его таунхауса в Верхнем Ист-Сайде. И я чувствовала себя счастливой. Блюда были из французской, итальянской и средиземноморской кухни. Мы обсуждали фрески на стенах и огромную духовку для пиццы, выложенную мозаикой. Вокруг было очень оживленно, казалось, все отлично проводили время.
Моя сводная сестра Эмма не была приглашена, поскольку это было «лично мое время». А она жила с отцом всю свою жизнь. Какая-то часть меня хотела, чтобы она была с нами, чтобы хоть как-то поддержать разговор. Его вторая жена Ли умела поддержать беседу, но и ее тут не было.
Чувство тревоги нарастало. Казалось, я схожу с ума. Такое бывает, когда редко видишься с человеком и скрываешь от него свои истинные чувства. Возможно, я испытывала такие ощущения, потому что никогда не жила с ним под одной крышей. В детстве я вообще с ним практически не виделась, хотя он жил на Манхэттене, всего через автобусную остановку от нашего дома. Но он ушел от матери, когда мне был лишь год. И никогда не пытался поддерживать отношений, долгое время они и вовсе не разговаривали. Только когда я уже училась в средней школе, после смерти моей бабушки, Ли практически заставила его общаться со мной. Именно она организовывала наши совместные обеды раз в месяц, чтобы помочь нам выстроить хоть какие-то взаимоотношения. Мне всегда было приятно видеть Ли на этих обедах, и радовало, что он обращал на меня хоть какое-то внимание.
Именно Ли заставила меня забыть о гордости, пойти к отцу и попросить его оплатить мою учебу в кулинарной школе. Он всегда оплачивал мою учебу, когда я была ребенком, но это было совсем другое. Я словно говорила ему, что не держу на него зла за все те годы, что он не воспитывал меня. «Ты хороший отец, я признаю это и принимаю твою помощь, надеясь, что мы станем ближе друг другу».
Он тоже чувствовал себя неуютно в моем обществе. На подсознательном уровне я всегда ощущала, что мысленно он отвергает сам факт моего существования.
— Как твои дела? — спросил он, после того как официант разлил в наши бокалы «Пуили Фьюис».
— Хорошо. А твои?
Он был в традиционной, сшитой на заказ, белой рубашке из египетского хлопка за три сотни долларов и синем шелковом галстуке. Я тоже была при параде (хотя он вряд ли мог оценить это) — в черных брюках-стрейтч, застегнутой наглухо цветастой блузке и новых блестящих яркорозовых кроссовках. Я ждала, когда он выразит сожаление, что совсем меня не воспитывал, скажет, что переехать снова к Коко было бы, конечно, забавным, но почему бы мне не переехать к нему, чтобы мы наверстали упущенное?
— Все хорошо. Как кулинарная школа?
— Нормально. Как законы?
— Занимаюсь…
— Как дела у Эммы?
— Справляется.
— Ну и отлично.
— Знаешь, — улыбнулся он, — лучше не бывает.
— Здорово.
Эмма родилась, когда я пошла в среднюю школу. Тогда я была нескладным прыщавым подростком с перхотью в волосах, потрясенным неожиданно начавшимся половым созреванием. Эмма? Она
Когда я перестала их ненавидеть, мне захотелось жить с ними. И появилось чувство вины, что я вот так предаю маму, хотя это были всего лишь мои мысли.
Но Ли была чудесным человеком. Она работала адвокатом, специализирующимся на защите тропических лесов. И ее не волновало, если в квартире было неубрано. И даже несмотря на то, что она, как я думала, была помешана на дизайне одежды и интерьера, я ее прощала. Потому что она умела слушать других. Всегда заставляла говорить меня о своих проблемах и не лезла с советами. И она никогда не отзывалась плохо о Коко, хотя наверняка испытывала такое искушение. Просто позволяла мне рассказывать про свою мать. И мое отношение менялось от злости и агрессивности к осознанию собственной противоречивости. Потому что я понимала, что стеснялась своей матери. Она была не такой, как все, а я этого слишком долго не сознавала. Мне казалось, что у всех дочерей есть проблемы с матерями, а моя — лишь одна из разновидностей. И только в колледже я поняла, что это вовсе не разновидность, а абсолютно разное мировосприятие и жизненные ценности. И если до этого мне казалось, что все нормально, то теперь между нами разверзлась огромная пропасть. Но Ли никогда не настраивала меня против Коко. Просто пыталась помочь разобраться.
А потом, два года назад, у Ли обнаружили опухоль.
Год химиотерапии и облучения был сплошным кошмаром, но она прошла через это, и мы надеялись, что все позади. Но болезнь вернулась, поразив печень и легкие. Ли снова прошла сеансы химиотерапии, но опухоль продолжала расти. Ли слабела, сильно исхудала, начала задыхаться.
Она умерла дома. Ей исполнилось сорок пять.
Когда это случилось… отец позвонил и сообщил нам, что Ли умерла… И тогда я осознала, какое это счастье — иметь взбалмошную, сумасшедшую, но любящую мать, которая не болела в этой жизни ни одного дня.
В день похорон квартира моего отца была забита людьми, искренне рыдающими или притворно выражающими соболезнования. Я сидела на диване и чувствовала себя лишней. Коко рассказывала анекдот. «В отделение больницы звонит женщина и спрашивает, как чувствует себя миссис Джонс из 420-й палаты. Ей отвечают, что давление пациентки восстановилось, больная выглядит хорошо, и ее скоро выпишут. Звонящая отвечает, что очень рада, потому что она и есть та самая миссис Джонс из 420-й, а у врача узнать ничего невозможно». И я засмеялась. Засмеялась громко и весело над ее глупой шуткой. Потому что хотела показать десятилетней Эмме, что впервые в жизни не мучаюсь чувством ревности. Потому что моя мать, будь она шлюхой, самой последней потаскухой, в отличие от ее — была жива.
Конечно, я не высказала этого вслух. Но я так думала и смеялась… А потом чувствовала себя отвратительно. Меняло сих пор передергивает, когда я вспоминаю об этом. Не стоит говорить, что мы с Эммой никогда не были близки. Хотя иногда мне этого очень хотелось. Я знала, что мы должны наладить отношения, забыть все, что нас разделяет. И именно я должна проявить инициативу, потому что была старше. Но рядом с ней я не могла избавиться от чувства, что она считала себя лучше. Я была лишь бедной родственницей из далекого прошлого ее отца. Результатом не сделанного когда-то аборта. Глупо, конечно. Но я так и не смогла сломать этот барьер.