Испанский смычок
Шрифт:
— А матери твоей говорить об этом не стоит, — заключил он. — Ее это только расстроит.
Небольшая искорка ярости, тлевшая в моей груди, внезапно превратилась в бушующее пламя. В груди стало тепло, во рту пересохло. Я потерял дар речи. Он выгонял меня — как Гайдна! Он хотел, чтобы я зарабатывал деньги сам — как Моцарт!
Никогда в жизни я еще не испытывал такого праведного гнева.
Никогда в жизни не чувствовал себя таким благодарным.
Глава 6
Мама никогда не хотела, чтобы я выступал. Может, боялась провала или думала, что восторг первого публичного успеха вселит
Барселона являла собой большую сцену. Молодой Пикассо представил работы в арткафе «Четыре кошки» и на парусах растущей известности упорхнул покорять Париж. Архитектор Гауди создал сказочно неправдоподобное архитектурное творение в пригороде Барселоны — ансамбль причудливых павильонов и серпантина мозаичных скамеек. Даже рыбный базар поражал воображение: главные ворота были украшены зелеными, янтарными и темно-синими, вырезанными из днищ бутылок стеклышками, и ни одного повторяющегося. Пузырьки и трещины неодинаковых по толщине и кривизне стекол, преломляя солнечные лучи, усиливали текстуру материала и рождали бесконечное множество оттенков.
Всякий раз, проходя мимо этих ворот, я невольно вспоминал рассуждения Альберто о виолончели, ее колоритном звучании, о неповторимости каждой ноты в интерпретации исполнителя. Левая рука виолончелиста — технический специалист, для определения аппликатуры первой позиции ему достаточно найти на струне ля четвертную ноту си. Правая рука — художник, каждый элемент палитры которого, включая вес и скорость движения смычка, его расположение относительно кобылки, окрашивает ноту неисчислимыми нюансами. В Барселоне многое было возможно, главное, сделать первый шаг — к совершенству или… к разочарованию.
Приезжих не перестают восхищать яркие краски и оригинальность Барселоны. Сами барселонцы с гордостью отмечают, что город стремительно молодеет. Уличные гуляки в минуты веселья находят забавным попалить из пистолета, когда же им не до смеха, в ход идет и взрывчатка. Отдаленное раскатистое эхо в одном из уголков широко раскинувшегося города может означать, что где-то отмечают религиозный праздник (на каждый третий день приходится чествование какого-либо святого), а может свидетельствовать и о революционных событиях. В центре такого полифонического многоцветного калейдоскопа легко остаться незамеченным и никем не услышанным.
Перед молодым безвестным музыкантом здесь открывалось море возможностей. Поначалу мне подвернулось место в группе, которая пристроилась выступать рядом с кафе. Я заменил виолончелиста, арестованного за то, что тот ударил налогового инспектора. Через неделю он вернулся. В то время в Барселоне было, как минимум, восемьдесят кинотеатров, большей частью маленьких и дрянных, и к тому же их владельцы без конца менялись. Следующую работу я нашел довольно легко — в одном из таких кинотеатров. Обратив внимание на мой футляр, хозяин тут же предложил мне место: не появлялся игравший в дневное время пианист. Начал я не совсем удачно, с ходу овладеть приемами музыкального сопровождения одновременно нескольких фильмов оказалось делом непростым. Публика потихоньку приходила в негодование: она шла на немое кино, но не ожидала, что будет так тихо.Невероятно нелепым выглядело глухое мерцание экрана, притом что именно музыка должна была задать настроение, намекнуть, когда следует засмеяться, заплакать
Я извлек виолончель из футляра и взял высокую длинную ноту, прозвучавшую пронзительно, как женский крик, затем сыграл трель на низкой струне — хотелось создать предвкушение таинственности — и попросил у управляющего какое-нибудь фортепианное произведение. Он протянул мне листок, причем вверх ногами. Подозреваю, он не знал даже алфавита, не говоря уж о нотах. За считаные минуты я переложил первые такты довольно мудреной фортепианной пьесы для обеих рук в более простую, одноголосую мелодию басового ключа, украсив ее штрихом, как бы случайно зажав одновременно две струны.
— Ты принят, — сказал весь покрывшийся испариной управляющий, нервно озирая посетителей, устремившихся к своим местам. — Эта картина о поезде, ее кульминационная сцена — женщины, много женщин, лежащих без сознания. Обязательно сыграй тот визг да добавь еще что-нибудь этакое.
На этом месте я продержался пять недель, и кинотеатр закрыли.
— Это не твоя вина, — с сожалением сказал управляющий, оглядывая пустой кинотеатр. — Ты играл на этой большой скрипке очень хорошо.
Кафе располагалось в четырех кварталах от дома Альберто, дорога была неутомительная, но не с виолончелью, то и дело бившей меня по бедру, оставляя на нем синяки. Дома инструмент не причинял мне неудобств, но совсем другое дело, когда я спускался с ним по лестнице, чтобы выйти из квартиры Альберто, или шагал по улице. Досталось и виолончели: на ее поверхности стали появляться царапины. Конечно, с такой громоздкой ношей лучше было бы пользоваться транспортом. Я изучил карту трамвайных маршрутов, чтобы определить, какие точки города мне доступны.
Разумеется, удобнее было бы выступать где-нибудь за углом, на Рамблас, но это как раз и пугало меня больше всего. Если те, кто слушал меня в кафе, были не совсем трезвыми, а в кинотеатре зрители и вовсе смотрели не на меня, а на экран, то на Рамблас я попадал под пристальное наблюдение сотни глаз, причем трезвых. К тому же выступление на бульваре, который пленил меня с первого дня пребывания в Барселоне, представлялось мне своего рода сдачей выпускного экзамена и завершением учебы.
Именно зимой это можно было сделать с наибольшим успехом, поскольку в холодное время года добрая половина уличных музыкантов перебиралась в закрытые помещения или вообще уезжала южнее, снижая, таким образом, конкуренцию среди таких, как я. К счастью для нас, поток туристов по-прежнему не иссякал. Пополудни, когда местные жители уже возвращались домой после похода по магазинам, англичане, это скопище белых костюмов, шляп канотье и двуцветных ботинок, копошились у газетных ларьков, выискивая английскую прессу. В кафе леди с бледными лицами шептались и вертелись, задевая проходящих официантов капризными плюмажами своих огромных шляп. Возле стоянок такси непостижимый акцент выдавал в пестрой толпе темных костюмов и длиннющих шарфов выходцев из Восточной Европы.
На Рамблас был и другой язык, который я полностью понимал, — музыка самого бульвара. Далеко за полдень торговля замирала. Цветочники собирали мусор из лепестков и стеблей. В конце бульвара, где одна из улочек вела к рынку Святого Иосифа, торговцы складывали штабели из ящиков с испорченными и непроданными фруктами. Всю жизнь, где бы я ни слышал звуки настраивающегося оркестра, я вспоминал Рамблас в зимний полдень: грохот ящиков, скрип отъезжающих повозок и убираемых навесов — нестройный, но полный обещания аккомпанемент.