Исповедь на тему времени
Шрифт:
На этом история обрывается. Её окончание, иное, чем у Оригена и Клемента Александрийского, представляется мне таким. Волхвы ещё долго стояли перед дверью, из-за которой пахло молоком и сеном. Но войти так и не решились. Они чувствовали себя втайне избранными, послами всех отчаявшихся и безмерно уставших. Они пришли, стерев о репейник имя, потеряв лицо в пыли дорог, и вдруг поняли, что все люди — один человек, как три звезды — одна. Кроты, алчущие света, они приблизились вплотную: от истины их отгораживала только овчина с чёрными клочьями. Но они не увидели, как за ней улыбался Младенец.
«Будущее всегда в яслях, — изрёк один из них. — В него остаётся верить…»
«И надеяться…» — тихо вымолвил другой.
«И любить…» —
Потоптавшись, они с поклоном сложили у входа самое дорогое, что было при них: меч, лекарство и слово…
РАЗОБЛАЧЕНИЕ ГЕРОСТРАТА
Ксанф. Осень близится. У меня рубаха прохудилась — верный признак. Тут у каждого своя примета. У меня — рубаха, у философов к осени желчь разливается. (Смотрит на Герострата.) Нахохлятся, как воробьи, и тоскуют… А вчера пьесу новую давали. Один философ, чучело огородное, в угол забился и причитал: «Болен я! Как распустившийся внутри цветок цикуты, как скорпион, заведшийся внутри, меня он жалит — страх небытия, — и мысль о бренности, как вертел, прожигает мозг, и сердце студит мне могильный холод!» И дальше в том же духе. Я подумал: «Уж больно ты серьёзен для сгустка слизи, вот и вся болезнь!» (Смеётся.) И вообрази, Герострат, пока эта мокрая курица заламывала руки, хор подхватывал: «Что слышим мы? Опять — “где справедливость, боги?” — ропщет смертный, опять свою он участь проклиная, скорбит и сетует, и камни, растроганные воплями его, рыдают, и льются реки слёз, и солнце отвернулось от такой печали, и ветер дувший онемел, затихнув вдруг!» Представляешь? Я, правда, не раскусил, комедия это была или трагедия, но хохотал до упаду.
Герострат (тихо). Глупцу легко живётся.
Ксанф. Да, весело было… Но чего ты молчишь? Ещё же не умер.
Герострат. Зато ты гудишь, как пустая бочка! (Присматривается.) Или «сатиру в свите Диониса слова скользки — его несёт по ним, как бегуна по маслу из оливы?»
Ксанф. Ты это, Герострат, брось… Я не пьян… Конечно, развели с друзьями… Но совсем немного… Купцы клялись Гермесом, что вино из Аттики… Пахнуло сразу домом, как было удержаться? А вино, и вправду, оказалось славным, не то, что местное — бр-р! — от которого облысел твой отец.
Герострат. Но мой отец не был лыс!
Ксанф. Разве? О мёртвых много болтают. Только что им до этого?
Герострат. Эх, Ксанф, как мало слов, как много заблуждений! Не ты ли сам мне только что поведал, как чашу пригубил, как запах в ней лозы, знакомый с детства, тотчас вернул тебя к родному очагу? И это, Ксанф, ничтожный запах! А языки всесильны и подавно. Ведь «сколько раз ты на земле помянут будешь, то столько же вернёшься ты назад». (С пафосом.) Бессмертье смертного, единственная вечность, тот остров, которого не смыть реке времён, — всё это, Ксанф, людская память. Добраться до него и уцелеть, спастись, не дав сырой земле сравнять и муки, и страданья, не сделав их напрасными, — вот смысл и назначенье жизни. Иное — тлен, обман, придуманный, чтоб скрасить неудачи, чтобы прикрыть никчёмность
Ксанф (передразнивая). Ах, вот о чём скорбишь! Чужая слава застит свет, кусает зависть бешеной собакой! Бьюсь об заклад, ты молишься, чтобы не стёрся набор случайный букв, присвоенный без спроса при рождении.
Герострат. Ты издеваешься?
Ксанф. Да что ты! Папирус, свитки, глина и пергамент — быть нацарапанным на этой саже времён истлевших жаждет каждый, не замечая, что они — круги на Лете.
Герострат. И пересмешнику не избежать конца.
Ксанф. И каркающей вороне.
Герострат (после паузы). В одном ты прав: творцы умерших славы — летописцы. Не будь слепца — никто не знал бы Трои, а Кир и всё его величье уснули бы навек без Ксенофонта. Так чем же их привлечь? Я много думал и понял: надо сделать так, чтобы писали — «как Герострат». Стать эталоном нужно. Но вот беда: полна уже копилка! Она, как постоялый двор, где ложи заняты. Доблесть — спартанцем, скупость — лидийцем, дружба — фиванцами…
Ксанф. А святотатство — варварами?
Герострат. Вот-вот, спали я завтра храм — им уподобят. Но кто избранники? Сократа прославила цикута, Эдипа — брак с матерью, Ксеркса — причуда высечь море. Я опоздал, все маски разобраны, остаётся самая презренная — маска глупца.
Ксанф (убегая). Безумец!
Гениальный Герострат, отомстивший за всех безвестных! Ты заслужил бессмертие, тебя помнят, узнавая себя, слыша в твоём имени легион исчезнувших имён.
ВЕЧНАЯ ПЕСНЬ
Я, Тит Адриан Клодий, помощник претора, продолжаю их ремесло. Мною пугают детей, и мужчины, увидев меня во сне, вздрагивают. Я знаю, что меня ненавидят, я повсюду, как на иголки, натыкаюсь на косые взгляды и молчаливые проклятия. Пустяки, лишь бы боялись!
Из услышанного мною можно составить дюжину книг. В неясном дрожании факелов писец выводит признания — я умею развязать язык, прежде чем его вырвать. Бледный от сырости каземата, он кутается в широкий плащ, скорчившись на камне так, что у него затекает шея, но дощечку с коленей не опускает. Я умело расставляю силки из слов, а он следит, когда в них попадётся птица. «Раньше было другое!» — звенит он колокольчиком, поднося мне свои протоколы. У букв мёртвая хватка! Когда-то помощник вздрагивал при треске костей, его руки дрожали, а палочка валилась из пальцев, как птенец из гнезда. Теперь он смеётся, точно мальчишка. Впрочем, арестованные платят той же монетой. Помню, как сломленный дыбой заговорщик с синими, словно у мертвеца, губами пробормотал сквозь запёкшуюся кровь: «Наклонись, я шепну тебе имена сообщников…» А когда я приблизил лицо, воткнул мне в глаз палец. После он выл от боли, умоляя его прикончить, и в сравнении с его муками танталовы казались блаженством. Но разве его жизнь стоила моего увечья?