Исповедь священника перед Церковью
Шрифт:
Так мы шли с ним в Киев. Каждый день мы в поле молились Богу, каждый день мы в поле беседовали о Боге, о царстве небесном. Легко было у нас на душе. Мы чувствовали себя владыками, царями на земле. Вся природа как бы ликовала с нами. Я особенно хорошо чувствовал себя, когда приходилось идти нам по полям и лесам. Будили мою душу жаворонки, соловьи, дрозды, щеглы, журавли, вообще все птицы, животные, леса и травы, а ночью звезды небесные. Шли мы так двадцать суток, на двадцать первом дне вступили мы в Киев. Здесь меня особенно поразило лаврское пение: мне казалось, если бы дьявол хотя бы один раз заглянул в Успенский храм этой лавры, то он, услышав лаврское пение, наверно покаялся бы.
В лавре я пробыл только несколько дней. Семен мой, посетив все святыни города Киева и распростившись со мной, отправился обратно домой, а я остался в Киеве. Пробыв еще несколько дней в лавре, я горячо помолился Господу Богу и решился пешим отправиться в Одессу, а оттуда и на святой Афон. Это было в начале так июня. Шел я больше по железной дороге,
У меня было с собой русское Евангелие. Ежедневно среди хлебных полей садился я на песок или на какой-нибудь холмик, покрытый зеленью, и принимался горячо читать эту божественную книгу. Читая Евангелие, я приходил в такое торжественное настроение души, что откладывал Евангелие и предавался молитве. О, как тогда близок был ко мне Христос! Я Его ощущал в себе, ощущал во всех формах природы. Все как будто бы мне говорило: Христос во мне. Так говорили поля, леса, травы, цветы, камни, реки, горы, долы, – вся тварь. Все становилось Его храмом, Его обителью, не было такого предмета, малого и великого, чистого и нечистого, где бы я не ощущал своего Господа. Мне тогда казалось, что в одном грехе нет Христа, а все творение, весь мир – храм, носитель Христа. Были дни, когда у меня от сильной любви к Богу пропадал аппетит, и я ничего не хотел ни пить, ни есть. Однажды как-то шел я лесом и увидел дикую козу с маленьким козленком, я уже дальше идти не мог, у меня подкосились ноги, я еле свернул с дороги, пал на колени и опять полилась моя молитва к Богу, и несколько часов простоял я тут на одном месте.
Эти дни моего путешествия в Одессу были самыми торжественными днями в моей жизни. Были в это время и светлые ночи, я неоднократно целые ночи проводил в торжестве духа. Ночевал я больше в поле. Но вот в каком-то местечке встречаюсь я с полицией: пристав спрашивает, кто я, откуда и требует вид. Когда он узнал, что я иду пешим на Афон, то так и покатился со смеха. Затем он повел меня к себе на квартиру, здесь он вторично спросил меня, и я сказал то же самое, но он уже не смеялся, а напоил меня чаем и дал двадцать копеек, и пошел я дальше. Помню, что с этого дня и до самой Одессы я не ночевал в домах, а все в поле. Нужно сказать, что я почему-то за эти дни стал избегать людей, по два, по три дня я ничего и во рту не имел, но чувствовал себя совершенно здоровым и сильным. Через пятнадцать дней я наконец добрался до Одессы. Как только я стал подходить к Одессе и увидел море (я его никогда не видел), то душа моя опять забилась ключом радости. Я весь в слезах смотрел на это море и все шептал: «Господи! Ты все можешь, проведи меня на Афон». Вступив в самый город, я прежде всего стал расспрашивать, где Пантелеимоновское подворье, и мне указали его.
Когда я пошел на ту улицу, где находится подворье, то прежде всего один бедняга, увидя, что я деревенский мальчишка, схватил у меня мою последнюю шубенку и убежал с ней. Я ничего ему не сказал, хотя и жаль было шубенки. Прихожу я на подворье. Монахи, видя меня таким замухрышкой, заинтересовались мною, стали расспрашивать и когда узнали, что я хочу быть на Афоне, то одни смеялись надо мною, другие же смотрели на меня как на ненормального мальчугана. Только один приласкал меня и сказал серьезно, что я, по своей крайней молодости, а затем как беглец от родителей, хотя бы имел и деньги и документы, все равно на Афоне быть не могу. Эти слова монаха как громом сразили меня. Я заплакал. Настала ночь. Я от тоски ни пить, ни есть не мог. Когда все паломники полегли спать, я вышел из этой комнаты и в молитве начал изливать свою тоску. На заре я вернулся в ту комнату, где мне было отведено место среди других паломников, и лег спать. Во сне вижу икону святого великомученика Пантелеймона. Утром встал и отправился по городу искать себе какую-нибудь работу. Все, к кому я ни обращался, смеялись надо мною, а у меня слезы так и катились по щекам. Но вот, не помню, на какой улице подошел ко мне один господин, довольно прилично одетый, и, видя, что я так горько плачу, спросил меня: «Мальчик, о чем ты так сильно плачешь?» Я рассказал ему все подробно, как я ушел от родителей, как дошел до сего места и как я хочу быть на Афоне. Выслушав меня, господин ввел меня в свой дом, сел за письменный стол, написал мне прошение на имя градоначальника Зеленого и велел мне взять свои документы, вложить в это прошение и отправиться сейчас же к градоначальнику. Я так и сделал. Прихожу к градоначальнику. Когда градоначальник увидел меня, то засмеялся, тут же взял от меня прошение
Боже мой! Какою радостью тогда наполнилось сердце мое. Я не знал, как и благодарить Господа Бога за Его ко мне великую милость! А паломники один перед другим спешили расспрашивать меня, и все удивлялись провидению Божию, свершившемуся надо мной. На следующий день я вместе с паломниками отправился в Константинополь. Море на меня мало произвело впечатления. Но вот на третий день рано утром я увидел город необыкновенной красоты – Константинополь. Меня особенно поразило его местоположение и бесчисленное множество минаретов. В Константинополе мы пробыли дней пять и за это время обошли почти все святые места. Сильное неотразимое впечатление на меня произвел храм Св. Софии. Здесь я плакал, но слезы мои были тоже чувством всеподавляющего страха и величия сего святилища Господня, я не скорбел, как другие, что этот храм стал мечетью – я с этим в душе своей смирился, зная, что и мечеть есть храм Божий. Был я также в турецких монастырях, где как-то странно вертятся дервиши.
Наконец наступил день нашего выезда из Константинополя прямо на святой Афон. Ехали мы несколько дней. Когда мы стали подъезжать к Афону, то я не мог равнодушно смотреть на это святое место: ноги мои дрожали, сердце билось… «Боже мой, – заговорил я сам себе, – вот где живут святые! вот где Царица Небесная появляется Своим праведникам! вот где почивает благодать Божия!» Появились на нашем пароходе афонские монахи, стали нас приглашать к себе, и я с другими паломниками отправился в Пантелеимоновский монастырь. Здесь мне не понравилось: монахи как-то холодны в своих между собой отношениях и это мне в них не нравилось. Из этого монастыря я отправился в Андреевский монастырь, и вот здесь мне очень понравилось.
Андреевцы почему-то обратили на меня свое внимание, особенно иеросхимонах Мартиниан, затем Иезекииль, Варнава и сам настоятель, великий Феоклит. Этот Феоклит был величайшим монахом в своей обители, он был необыкновенно кроток и смирен сердцем, до него и после него равного ему не было настоятеля в сей святой обители. Меня почему-то в этой обители назвали японцем. Я предполагаю, что это потому, что у меня как-то губы выделялись, по ним мне дали афонцы такую странную кличку. Когда я стал уже числиться послушником сей святой обители, когда стал исполнять клиросное послушание, то душа моя как будто чем-то стала наполняться добрым, святым, светлым. Я ежедневно ходит к о. Мартиниану и открывал ему все свои мысли и чувства. Молитва в то время очень сильна была во мне. Каждый день я словно развивался, рос, совершенствовался, расширялся, но, несмотря на все это, я чувствовал, что мне не достает прежней природы. Вскоре я заболел ангиной, несколько раз сам настоятель о. Феоклит посещал меня больного. Через две недели я поправился, а затем меня, спустя некоторое время, отправили в Константинополь. Здесь я был поваром и тут же учился греческому языку, эллинской премудрости.
В Константинополе монахи меня любили и любили горячо. Часто ходил я тут по разным святым местам. Раз пошел я в Софию и встретил кучку мулл, муллы обступили меня, два из них хорошо говорили по-русски. Я вступил с ними в дружескую беседу, и они мне рассказали, что здесь, в сем храме гремели когда-то речи святого Иоанна Златоуста. Эти слова муллы так сильно на меня подействовали, что я с этого момента почувствовал какое-то тяготение к проповедничеству. Я горячо просил Господа Бога и Царицу Небесную, чтобы и я стал проповедником. С этого времени я стал читать Священное Писание, святоотеческие книги, творения отцов Церкви. Более других я любил Оригена и Василия Великого.
В Константинополе я прожил несколько лет, затем вернулся опять на Афон и снова предался подвижнической жизни. Однажды, под день святой Троицы, после долгого стояния церковной службы, я вижу очень реальный сон: вот перед моими взорами развертывается какой-то дивный сад, изрытый грядами, и эти гряды, подобно волнам, одна за другою тянутся цепью. На этих грядах растут необыкновенной красоты цветы, а между ними ходят мужчина и женщина, к каждому цветку подойдут, наклонятся и поют: «Рай мой, рай мой». Я проснулся и тут почувствовал, что я где-то был. С этой минуты я трое суток не пил, не ел, а только от какой-то внутренней радости беспрестанно плакал. Отец Мартиниан, видя меня в таком состоянии духа, радовался. Жизнь моя на Афоне, при всех моих стремлениях к духовному подвигу, встречала совне большие соблазны. Они появлялись главное в том, что афонцы больше самого дьявола боятся национального безразличия: для малоросса великоросс – сатана, а для великоросса малоросс – демон. Кроме того, они все, еще хуже того, разделяются на губернское, уездное землячества. Другой соблазн – построены в больших городах подворья, где монахи совершенно погибают. Третий соблазн – самый коренной – деньги! деньги! и деньги! Я не раз с некоторыми монахами пытался откровенно беседовать об этих соблазнах, но всегда приходилось им уступать, потому что они приходили в озлобление. Больших подвижников я не видел там. Если и приходилось сближаться с некоторыми подвижниками, то я скоро в них разочаровывался, разочаровывался я в них потому, что у них, как я замечал, при всех их духовных подвигах отсутствовала нравственная сторона в жизни, особенно это было заметно по отношению к ближним!