Исповедь сына века
Шрифт:
Любопытство, возбуждаемое злом, - это гнусная болезнь, зарождающаяся от всякого нечистого соприкосновения. Это инстинкт, заставляющий привидения бродить среди могил и поднимать могильные плиты; это невыразимая пытка, которою бог карает тех, кто согрешил. Им хотелось бы верить в то, что все грешны, хотя, быть может, это привело бы их в отчаяние. А пока что они исследуют, ищут, спорят, они наклоняют голову, подобно архитектору, который прилаживает наугольник, и изо всех сил стараются увидеть то, что им хочется видеть. Если зло очевидно, они улыбаются; оно еще не доказано, а они уже готовы поклясться в нем; они отворачиваются, увидев добро. "Как знать?" - вот великая формула, вот первые слова, которые произнес дьявол, когда небеса закрылись перед ним. Увы! Сколько несчастных породили эти два слова! Сколько бедствий и смертей, сколько ужасных взмахов косы, занесенной над готовой
Лучшим доказательством этой мысли может послужить то, о чем я рассказываю сейчас. Моя возлюбленная хотела уехать со мной, и для этого мне стоило только сказать слово. Я видел, что она грустит, зачем же я медлил? Что, если бы мы уехали? Она пережила бы минуту колебания - и только. После трех дней пути все было бы забыто. Наедине со мной она бы думала обо мне одном. Зачем было мне разгадывать тайну, не угрожавшую моему счастью? Она соглашалась ехать, и это было главное. Мне оставалось только скрепить наш договор поцелуем... Послушайте же, что я сделал вместо этого.
Однажды вечером у нас обедал Смит. Я рано ушел к себе и оставил их вдвоем. Закрывая за собою дверь, я слышал, как Бригитта просила подать чай. На следующее утро, войдя в ее комнату, я случайно подошел к столу и увидел возле чайника только одну чашку. Никто не входил в комнату до меня, и, следовательно, слуга не мог ничего унести из того, что подавалось накануне. Я осмотрел все столы вокруг себя, надеясь увидеть где-нибудь другую чашку, и убедился, что ее нет.
– Смит долго еще оставался вчера?
– спросил я у Бригитты.
– Он ушел в двенадцать часов.
– Кто-нибудь из служанок помогал вам раздеваться, когда вы ложились?
– Нет. Все в доме уже спали.
Я все еще искал взглядом чашку, и у меня дрожали руки. В каком это фарсе выведен ревнивец, который достаточно глуп, чтобы справляться об исчезнувшей чашке? "По какому поводу Смит и госпожа Пирсон могли пить из одной чашки?" Вот к чему сводилась благородная мысль, пришедшая мне в голову!
Все еще держа чашку в руке, я ходил с ней взад и вперед по комнате. И вдруг я расхохотался и бросил ее на пол. Она разбилась на тысячу осколков, и я каблуком раздавил их.
Бригитта не произнесла ни слова. В последующие два дня она выказывала мне холодность, граничившую с презрением, и я заметил, что со Смитом она обращалась более непринужденно и более ласково, чем обычно. Она называла его просто Анри и дружески улыбалась ему.
– Мне хочется подышать воздухом, - сказала она как-то после обеда.
– Вы пойдете в оперу, Октав? Я охотно пошла бы туда пешком.
– Нет, я останусь дома, идите без меня.
Она взяла Смита под руку и ушла. Я пробыл один весь вечер. Передо мной лежала бумага, и я хотел записать свои мысли, но не смог.
Подобно любовнику, который, оставшись один, сейчас же достает спрятанное на груди письмо возлюбленной и предается дорогим мечтам, я целиком отдавался чувству глубокого одиночества и прятался от людей, чтобы предаться своим сомнениям. Предо мной стояли два пустых кресла, в которых обычно сидели Смит и Бригитта. Я с жадностью разглядывал их, словно они могли что-нибудь рассказать мне. Я тысячу раз перебирал в уме то, что видел и слышал. Время от времени я подходил к дверям и бросал взгляд на чемоданы, которые стояли вдоль стены и ждали уже целый месяц. Я тихонько открывал их, рассматривал платья, книги, аккуратно уложенные заботливыми и нежными руками. Я прислушивался к стуку проезжавших экипажей, и этот стук заставлял усиленно биться мое сердце. Я раскладывал на столе нашу любимую карту Европы, бывшую свидетельницей таких чудесных планов, и здесь, в присутствии всех моих надежд, в той самой комнате, где они зародились и были так близки к осуществлению, я давал волю самым ужасным предчувствиям.
Это невероятно, но я не ощущал ни гнева, ни ревности, одну только безграничную скорбь. Я не подозревал, и все же я сомневался. Человеческий ум так причудлив, что он умеет создавать из того, что он видит, и несмотря на то, что он видит, сотни причин для страдания. Право же, его мозг напоминает тюрьмы времен инквизиции; стены в них покрыты столькими орудиями пыток, что вы не можете понять ни назначения их, ни формы и невольно задаете себе вопрос, что это - клещи или игрушки? По-моему, сказав возлюбленной: "Все
То, что происходило в моем уме, было, пожалуй, не менее изощренно, чем самый утонченный софизм. То был своеобразный диалог между рассудком и совестью. "Что, если я потеряю Бригитту?" - говорил рассудок. "Но ведь она едет с тобой", - отвечала совесть. "Что, если она изменяет мне?" - "Как может она изменить тебе - ведь даже в своем завещании она просит молиться за тебя!" - "Что, если Смит любит ее?" - "Безумец, какое тебе дело, раз ты знаешь, что она любит тебя?" - "А если она любит меня, то почему она так печальна?" - "Это ее тайна, и ты должен уважать эту тайну".
– "Будет ли она счастлива, если я увезу ее?" - "Люби ее, и она будет счастлива". "Почему, когда этот человек смотрит на нее, она как будто боится встретиться с ним взглядом?" - "Потому, что она женщина, а он молод". "Почему, когда она смотрит на него, он внезапно бледнеет?" - "Потому, что он мужчина, а она прекрасна".
– "Почему он упал со слезами в мои объятия, когда я пришел к нему? Почему однажды он стиснул руками лоб?" - "Не спрашивай о том, чего ты не должен знать".
– "Почему я не должен этого знать?" - "Потому, что ты ничтожен и слаб, и потому, что всякая тайна принадлежит богу".
– "Но почему я страдаю? Почему я не могу без ужаса думать об этом?" - "Думай о твоем отце и о том, как делать добро".
– "Но если я не могу думать об этом? Если меня привлекает зло?" - "Стань на колени и исповедуйся. Если ты веришь в зло, значит ты совершил его".
– "Но если я и совершил зло, то разве в этом моя вина? Зачем добро предало меня?" - "Если ты сам пребываешь во тьме, значит ли это, что следует отрицать свет? Если существуют предатели, зачем тебе принадлежать к их числу?" - "Затем, что я боюсь быть обманутым".
– "Почему ты проводишь ночи без сна? Младенцы спят в этот час. Почему ты остался один?" - "Потому, что я думаю, сомневаюсь и боюсь".
– "Когда же ты сотворишь молитву?" - "Тогда, когда поверю. Зачем мне солгали?" - "Зачем ты сам лжешь, трус? Лжешь в эту самую минуту! Почему ты не умираешь, если не умеешь страдать?"
Так говорили и стенали во мне два страшных и противоречивых голоса, и еще один, третий, кричал: "Увы! Увы! Где моя невинность? Увы! Где дни моей юности?"
5
Какой страшный рычаг человеческая мысль! Это наша защита и наш оплот. Это лучший подарок, сделанный нам богом. Она принадлежит нам и повинуется нам; мы можем метнуть ее в пространство, но стоит ей оказаться вне нашего слабого черепа, и кончено - мы уже не властны над ней.
Откладывая со дня на день наш отъезд, я терял силы, терял сон, и жизнь незаметно уходила из моего тела. Садясь за стол, я чувствовал смертельное отвращение к пище. Ночью два бледных лица - лицо Смита и лицо Бригитты, которые я подолгу наблюдал в течение дня, преследовали меня в ужасных сновидениях. Вечером, когда они отправлялись в театр, я отказывался сопровождать их, а потом все-таки шел туда, прятался в партере и оттуда следил за ними. Иногда я притворялся, что у меня есть дело в соседней комнате, и проводил там часы, прислушиваясь к их разговору. Случалось, что меня охватывало непреодолимое желание затеять ссору со Смитом, заставить его драться со мной, и я внезапно поворачивался к нему спиной во время дружеской беседы... Но вот он подходил ко мне и с удивленным видом протягивал мне руку. Случалось, что ночью, когда все в доме спали, меня охватывало искушение подойти к бюро Бригитты и похитить ее бумаги. Однажды, чтобы не поддаться этому искушению, мне пришлось выйти на улицу. Более того: как-то раз я хотел было с ножом в руках заставить Бригитту и Смита, под угрозой смерти, объяснить мне, почему они так печальны. В другой раз я хотел обратить эту ярость против самого себя. С каким стыдом пишу я эти строки! И если бы кто-нибудь спросил у меня, что же в сущности заставляло меня поступать так, я не знал бы, что ответить.
Видеть, знать, сомневаться, выведывать, тревожиться и делать себя несчастным, проводить дни прислушиваясь, а ночью обливаться слезами, повторять себе, что я умру от горя, и верить, что для этого есть серьезная причина, чувствовать, как одиночество и слабость навсегда изгоняют надежду из моего сердца, воображать, будто я подслушиваю, тогда как я слушал во мраке лишь лихорадочное биение собственного пульса; на все лады повторять избитые и плоские фразы: "Жизнь - сон, нет ничего прочного в этом мире"; и, наконец, проклинать, богохульствовать, повинуясь своей боли и своему капризу - таковы были мои развлечения, мои любимые занятия, ради которых я отказался от любви, от свежего воздуха, от свободы!