Исповедь убийцы
Шрифт:
— Я на все согласен. Я для того сюда и пришел.
— На все? Действительно ли на все?
— Да, на все!
— Не верю, — сказал Соловейчик. — Я знаю вас недолго, но я не верю! Вы хоть знаете, о чем идет речь? О низком предательстве. Да, именно о низком предательстве. Причем беззащитных людей, — он выждал и добавил, — в том числе беззащитных женщин!..
— Я к этому привык. В нашей профессии…
— Я знаком с вашей профессией! — не дав мне договорить, сказал он и опустил голову.
Он начал перебирать лежавшие перед ним на столе бумаги. Было слышно только шуршание и слишком размеренное тиканье настенных часов.
— Сядьте, — сказал Соловейчик.
Я сел, и мое лицо, попав в круг исходящего от лампы света, оказалось напротив его лица. Он поднял голову и пристально посмотрел на меня. В сущности, его глаза были мертвы, в них было что-то от глаз слепого, что-то
Я рассматривал его. Это длилось секунды, минуты, а мне показалось, что прошли часы. На его висках виднелась легкая седина. Его челюсти неустанно двигались, как будто обдумывая что-то, он должен был непременно жевать. Наконец он встал, подошел к окну, отодвинул штору и знаком подозвал меня к себе. Я подошел.
— Взгляните! — сказал он и указал на человека, стоящего на противоположной стороне улицы. — Вы знаете его?
Я напрягся и увидел лишь сравнительно невысокого, хорошо одетого мужчину с поднятым меховым воротником, в коричневой шляпе и с черной тростью в правой руке.
— Узнаете его? — еще раз спросил Соловейчик.
— Нет! — сказал я.
— Ладно, подождем немного.
Мы подождали. Через некоторое время этот человек начал расхаживать туда-сюда. Он сделал шагов двадцать, и меня как молнией пронзило. Мои глаза и мой мозг по-прежнему его не узнавали, но мое сердце заколотилось сильнее, как будто к моим мышцам, моим рукам и пальцам вернулась та память, в которой было отказано мозгу. Это был он, его пританцовывающая походка, которую когда-то в Одессе, где я, совсем еще молодой и невинный, тотчас же заметил, вопреки моей неопытности. Это был первый и единственный раз в моей жизни, когда я подумал, что хромой человек мог быть танцором. Итак, я узнал того, кто был на противоположной стороне улицы. Это был не кто иной, как…
— Лакатос! — сказал я.
— Вот как! — отходя от окна, произнес Соловейчик.
Мы снова сидели напротив друг друга. Соловейчик бросил взгляд на свои бумаги и спросил:
— Давно вы знакомы с Лакатосом?
— Очень давно. Он вечно попадается мне на пути. И всегда в решающие часы моей жизни.
— Думаю, вы еще не раз его повстречаете, — сказал Соловейчик. — Я редко и с большой неохотой думаю о сверхъестественных явлениях. Но в связи с этим Лакатосом, который время от времени меня посещает, я не могу отделаться от некоторого суеверия!
Я молчал. Что я мог сказать? Мне стало совершенно ясно, что я попался. Чьим пленником я был? Соловейчика? Лютеции? Лакатоса?
После небольшой паузы Соловейчик сказал:
— Он предаст вас и, возможно, уничтожит.
Я принял у Соловейчика увесистый пакет с бумагами и собрался идти.
— До следующего четверга! — сказал Соловейчик.
— Если мне суждено будет вас снова увидеть, — сказал я, и мое сердце сжалось.
Когда я вышел на улицу, Лакатоса уже не было. Сколько я ни искал его, все без толку. Я боялся его, а потому искал с особым усердием. Но уже тогда я почувствовал, что его не найду. Да, я был в этом уверен.
Как можно найти черта? Он появляется и исчезает неожиданно, и он всегда где-то рядом.
С того самого момента я потерял покой. Не только из-за Лакатоса. Я чувствовал свою неуверенность. Кто такой Соловейчик, кто такая Лютеция, что такое Париж и кто такой я сам?
Более всего я сомневался не в чем-нибудь, а в себе! Кто распоряжается моими днями, ночами, моими поступками — я сам или чужая воля? Кто заставлял меня делать то, что я делал? Люблю ли я Лютецию? Или я всего лишь люблю мою страсть, а точнее — потребность этой страстью подтверждать мою так называемую человечность? Кем и чем, в сущности, я был — я, Голубчик? Если Лакатос здесь, то ясное дело, мне уже не быть Кропоткиным. Внезапно я понял, что уже не в состоянии оставаться ни Голубчиком, ни Кропоткиным. У Лютеции я проводил полдня или полночи. Я уже давно не слушал, что она мне говорила. Впрочем, говорила она о всякой чепухе. Я запоминал многие незнакомые мне прежде выражения. И вообще прогрессу во французском — произношению, новым фразам — я полностью был обязан ей. Ибо, несмотря на всю свою растерянность в те дни, я все же никогда не забывал данный мне Соловейчиком
Я беспрерывно боялся встречи с Лакатосом. Он мог прийти в гостиницу или в дом мод, куда я периодически заезжал, чтобы забрать Лютецию. Он в любой момент мог выдать меня. Я был, как говорится, у него на крючке. А самое ужасное, что он мог выдать меня в присутствии Лютеции. И чем больше я боялся Лакатоса, тем сильнее становилась моя страсть к Лютеции. Я ощущал ее с удвоенной силой. В действительности, друзья мои, уже давно, на протяжении нескольких недель, не было никакой любви, а было бегство в страсть. В наше время врачи, рассматривая некоторые симптомы женских болезней, говорят о бегстве в болезнь, а это было самое настоящее бегство в страсть. Только лишь любя и обладая телом Лютеции, только в эти моменты я был уверен в себе. Я любил это тело вовсе не потому, что оно принадлежало моей любимой женщине, а потому что оно было для меня в какой-то степени убежищем, кельей, местом, где я был защищен от Лакатоса.
К сожалению, произошло именно то, что и должно было произойти. Лютеции, считавшей меня беспредельно богатым (как себя — дочкой старьевщика) все время нужны были деньги, все больше и больше денег. Довольно быстро стало очевидно, что она так же ненасытна, как красива. И дело не в том, что она меня обманывала, пыталась сама откладывать деньги, как это делали многие обывательницы. Нет! Ей на самом деле нужны были деньги! Она их тратила!
Она была такой, как большинство женщин ее типа. Не то чтобы она хотела злоупотребить моими чувствами, нет. Она просто не могла упустить представившийся случай! Она была падка на деньги и невероятно тщеславна. А для женщин тщеславие не просто недостаток, а в высшей степени активная страсть, как для мужчин игра. И то и другое лишь порождает все новые и новые желания. Это мать и дитя в одно и то же время. Меня затягивала страсть Лютеции. До сей поры я и не подозревал, как много одна-единственная женщина в состоянии потратить, при этом я верил, что она тратит «на самое необходимое». Не знал я также, сколь безвольным может быть любящий мужчина. А я тогда старался быть именно таким, а влюбленному, думал я, пристало потакать женскому сумасбродству. Именно безрассудство и чрезмерность, присущие Лютеции, казались мне необходимыми, естественными. Признаюсь, ее сумасбродство даже льстило мне, оно как бы подтверждало мои лживые княжеские притязания. А мне были нужны подтверждения такого рода. Нужны были наряды для меня и Лютеции, равно как и услужливость портного, снимавшего с меня бережными пальцами мерки в гостинице, словно я был каким-то хрупким божеством, так что моих плеч и ног едва можно было коснуться сантиметром. Именно потому что я был всего лишь Голубчиком, мне требовалось все то, что было бы обременительно для Кропоткина. Мне были необходимы по-собачьи преданный взгляд портье, согбенные спины официантов и прочей прислуги, иначе бы я не увидел их безупречно выбритые затылки. И деньги, мне нужны были деньги…
Я старался как можно больше заработать. И я зарабатывал много — нет нужды объяснять вам, каким образом мне это удавалось. Временами для Лютеции и всех остальных я был недоступен, я говорил, что уезжаю. В такие дни я внедрялся в круг наших политических беженцев, в небольшие редакции убогих подпольных газет. Я был настолько циничен, что позволял себе занимать немного денег у моих жертв. Брал не потому, что нуждался в их жалких грошах, а для того, чтобы, имитируя потребность в них, в плохоньких забегаловках делить с преследуемыми, поруганными, голодными их скудную трапезу. Я был достаточно низок, для того чтобы то и дело соблазнять женщин, которые, по каким-то там идейным причинам, были в восторге, оттого что отдались единомышленнику. В общем, я был тем, кем был по своей сути всегда, с самого рождения, — негодяем. Просто раньше эти свои качества я не использовал так откровенно. Словно бы я сам себе в то время доказывал, что я — негодяй, да еще какой! Мне везло, черт управлял каждым моим шагом. Как-то вечером, когда я пришел к Соловейчику и сообщил ему намного больше, чем другие мои коллеги, то почувствовал, что от моего рвения лишь возросло его презрение ко мне.