Исповедь
Шрифт:
Те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала. Всей моей жизни не покрывал Н.С. — и еще: в нем была железная воля, желание даже в ласке подчинить, а во мне было упрямство — желание мучить. Воистину, он больше любил меня, чем я его. Он знал, что я не его — невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал край платья. В мае мы вместе выехали в Коктебель.
Все путешествие туда я помню, как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона. Я звала его «Гумми», не любила имени «Николай», — а он меня, как зовут дома, «Лиля» — «имя, похожее на серебристый колокольчик», как говорил он.
В Коктебеле все изменилось. Здесь началось то, в чем я больше всего виновата перед Н.С.
Судьбе было угодно свести нас всех троих вместе: его, меня и М. Ал. — потому что самая большая любовь моя в жизни, самая недосягаемая, это был Максимилиан Александрович. Если Н. Ст. был для меня цветением весны, «мальчик», мы были ровесники, но он всегда казался мне младше, то M.A. для меня был где-то вдали, кто-то никак не могущий обратить свои взоры на меня, маленькую и молчаливую.
Была одна черта, которую я очень не любила в Н.С., — его неблагожелательное отношение к чужому творчеству: он всегда всех бранил, над всеми смеялся — мне хотелось, чтобы он тогда уже был «отважным
Он писал тогда «Капитанов» [78] — они посвящались мне. Вместе каждую строчку обдумывали мы. Но он ненавидел М. Ал. — мне это было больно, очень здесь уже неотвратимостью рока встал в самое сердце образ Максимилиана Александровича.
То, что девочке казалось чудом, — свершилось. Я узнала, что M.A. любит меня, любит уже давно — и к нему я рванулась вся, от него я не скрывала ничего. Он мне грустно сказал: «Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву — я буду тебя презирать». Выбор уже был сделан, но Н.С. все же оставался для меня какой-то благоуханной, алой гвоздикой. Мне все казалось: хочу обоих, зачем выбор! Я попросила Н.С. уехать, не сказав ему ничего. Он счел это за каприз, но уехал, а я до осени/сентября жила лучшие дни моей жизни. Здесь родилась Черубина. Я вернулась совсем закрытая для Н.С., мучила его, смеялась над ним, а он терпел и все просил меня выйти за него замуж. А я собиралась выходить замуж за Максимилиана Александровича. Почему я так мучила его? Почему не отпускала его от себя? Это не жадность была, это была тоже любовь. Во мне есть две души, и одна из них верно любила одного, а другая другого.
78
О стихах Гумилева, посвященных Дмитриевой, см. примечание к статье «Миф и судьба» данного сборника. Кроме упоминавшихся «Царица» и «Поединок», вероятно, Дмитриевой был посвящен цикл «Беатриче».
О, зачем они пришли и ушли в одно время! Наконец, Н.С. не выдержал, любовь ко мне уже стала переходить в ненависть. В «Аполлоне» он остановил меня и сказал: «Я прошу Вас последний раз: выходите за меня замуж». Я сказала: «Нет!»
Он побледнел. «Ну тогда Вы узнаете меня».
Это была суббота. В понедельник ко мне пришел Гюнтер и сказал, что Н.С. на «Башне» говорил Бог знает что обо мне. Я позвала Н.С. к Лидии Павловне Брюлловой, там же был и Гюнтер. Я спросила Н.С.: говорил ли он это. Он повторил мне в лицо. Я вышла из комнаты [79] . Он уже ненавидел меня. Через два дня Максимилиан Александрович ударил его, была дуэль [80] .
79
В своих воспоминаниях «Жизнь в восточном ветре» И. фон Гюнтер так описывает эту встречу: «… Они нас ожидали. На Дмитриевой было темно-зеленое бархатное платье, которое ей шло. Она находилась в состоянии крайнего возбуждения, на лице горели красные пятна. Изящно накрытый стол, казалось, тоже ожидал примирения. Лидия Брюллова, в черном шелковом платье, приветствовала нас как очаровательная хозяйка дома. Но что случилось? С небрежным и даже заносчивым видом Гумилев приблизился к обеим дамам.
— Мадмуазель, — начал он презрительно, даже не поздоровавшись, — вы распространяете ложь, будто я собирался на вас жениться. Вы были моей любовницей. На таких не женятся. Вот что я вам хотел сказать.
Презрительно-снисходительный кивок. Он повернулся к обеим женщинам спиной и ушел».
80
Самое подробное описание дуэли сохранилось в воспоминаниях А. Н. Толстого: «… Грант (парижский псевдоним Гумилева) предъявил требование — стреляться в пяти шагах до смерти одного из противников. Он не шутил. Для него, конечно, изо всей этой путаницы, мистификации и лжи — не было иного выхода кроме смерти.
С большим трудом, под утро, в ресторане Альберта, секундантам Волошина — князю Шервашидзе и мне — удалось уговорить секундантов Гранта — Зноско-Боровского и М. Кузмина — стреляться на пятнадцати шагах. Но надо было уломать Гранта. На это был потрачен еще один день. Наконец на рассвете третьего дня автомобиль выехал за город, по направлению к Новой деревне. <…>
Выехав за город, мы оставили автомобили и вышли на голое поле, где были свалки, занесенные снегом. Противники стояли поодаль, меня выбрали распорядителем дуэли. Когда я стал отсчитывать шаги, Грант, внимательно следивший за мной, просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил 15 шагов, просил противников встать на места и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось. Я разорвал платок и забил его вместо пыжей. Гранту я поднес пистолет первому. <…>
Передав второй пистолет В., я, по правилам, в последний раз предложил мириться. Но Грант перебил меня, сказав глухо и зло: „Я приехал драться, а не мириться“. Тогда я просил приготовиться и начал громко считать: „Раз, два… (Кузмин, не в силах долее стоять, сел в снег и заслонился хирургическим ящиком, чтобы не видеть ужасов)…. Три!“ — крикнул я. У Гранта блеснул красноватый свет и раздался выстрел. Прошло несколько секунд. Второго выстрела не последовало. Тогда Грант крикнул с бешенством: „Я требую, чтобы этот господин стрелял!“ В. проговорил в волнении: „У меня была осечка“. — „Пусть он стреляет во второй раз, — крикнул опять Грант, — я требую этого!“ В. поднял пистолет и я слышал, как щелкнул курок, но выстрела не было. Я подбежал к нему, выдернул у него из дрожащей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало палец. Грант продолжал неподвижно стоять. „Я требую третьего выстрела“, — упрямо проговорил он. Мы начали совещаться и отказали. Грант поднял шубу, перекинул ее через руку и пошел к автомобилю.» («Последние новости», Париж, 23 и 25 декабря 1921 года).
Через три дня я встретила его на Морской. Мы оба отвернулись друг от друга. Он ненавидел меня всю свою жизнь, и бледнел при одном моем имени [81] . Больше я его никогда не видела.
Вот и все. Но только теперь, оглядываясь на прошлое, я вижу, что Н.С. отомстил мне больше, чем я обидела его. После дуэли я была больна, почти на краю безумия. Я перестала писать стихи, лет пять я даже почти не читала стихов, каждая ритмическая строчка причиняла мне боль. Я так и не стала поэтом: предо мной всегда стояло лицо Н. Ст. и мешало мне.
81
Во
«Но я не говорил. Вы поверили словам той сумасшедшей женщины… Впрочем… если Вы не удовлетворены, то я могу отвечать за свои слова, как тогда…» (Максимилиан Волошин. Избранное. Минск, «Мастацкая лiтаратура», 1993).
Через полтора месяца после этой встречи Гумилева расстреляли.
Я не могла остаться с Максимилианом Александровичем. В начале 1910 г. мы расстались, и я не видела его до 1917 г. (или до 1916-го?). Я не могла остаться с ним, и моя любовь и ему принесла муку.
А мне?! До самой смерти Н.С. я не могла читать его стихов, а если брала книгу — плакала целый день. После смерти стала читать, но и до сих пор больно. Я была виновата перед ним, но он забыл, отбросил и стал поэтом. Он не был виноват передо мною, даже оскорбив меня, он еще любил, но моя жизнь была смята им — он увел от меня и стихи, и любовь…
И вот с тех пор я жила неживой: шла дальше, падала, причиняла боль, и каждое мое прикосновение было ядом. Эти две встречи всегда стояли предо мной и заслоняли все: я не смогла остаться ни с кем.
Две вещи в мире всегда были для меня самыми святыми: стихи и любовь. И это была плата за боль, причиненную Н.С.: у меня навсегда были отняты и любовь и стихи. Остались лишь призраки их…Ч.
СПб. 1926 г. Осень.
Максимилиан Волошин
ИСТОРИЯ МОЕЙ ДУШИ [82]
1908
<…>
Лиля Дмитриева. Некрасивое лицо и сияющие, ясные, неустанно спрашивающие глаза. В комнате несколько человек, но мы говорим, уже понимая, при других и непонятно им.
«Да… галлюцинации. Звуки и видения. Он был сперва черный, потом коричневый… потом белый, и в последний раз я видела сияние вокруг. Да… это радость. Звуки — звон… стеклянный… И голоса… Я целые дни молчу. Потом ночью спрашиваю, и они отвечают… Нет, я в первый раз говорю… Нам надо говорить.».
82
Дневник, получивший название «История моей души», М. Волошин начал вести в Париже в 1904 году. Нерегулярные записи появляются в нем до 1931 года. Подробные, многостраничные описания каждого движения души, каждого впечатления сменяются годами молчания. В дневнике — размышления, чувства, наброски стихотворений, портреты людей, диалоги.
Записи Волошина о Дмитриевой относятся к самому началу их знакомства и сближения. Они интересны, как прекрасный психологический портрет Лили до появления Черубины. Во время мистификации и после Волошин записей не вел — эпизодичные записи появляются в дневнике только в 1911 году, когда и Лиля и Черубина были уже в прошлом.
В 1909 году Волошин посвятил Дмитриевой ряд стихотворений: Corona Astralis (Венок сонетов); «Ты живешь в молчаньи темных комнат…»; «К этим гулким морским берегам…»; «Теперь я мертв. Я стал строками книги…», «Судьба замедлила сурово…», «Себя покорно предавая сжечь…», «С тех пор, как тяжкий жернов слепой судьбы…»; «Пурпурный лист на дне бассейна…»; «В неверный час тебя я встретил».
Текст публикуется по книге: Максимилиан Волошин, Автобиографическая проза. Дневники. Составители З. Давыдов и В. Купченко, М., «Книга», 1991.
Вторник двадцать второго. Я помну все числа и дни.
Она была во вторник, я говорил много — о смерти, об Иуде [83] … Она слушала. Отвечала честно и немногосложно на каждый вопрос. Но была непроницаема в своей честной откровенности.
«Да, я изучаю греческий язык и изучу санскритский». Когда пришло время уходить: «Позвольте мне остаться еще 5 минут. Я не люблю уходить раньше срока. Теперь я буду думать о том, что Вы сказали». Через день я получил от нее записку: «Я весь день сегодня думала, много и мучительно. О том, что вы говорили вчера. О возможности истины на этом пути. Читала Ваши книги [84] . Теперь знаю, что пойду по этому пути. Твердо знаю. Хотя еще много мыслей, в которых нет порядка. Жму вашу руку». Мне эти слова были глубокой радостью. Это не я, но я благодарен, что это через меня.
83
Волошин был увлечен манихейской идеей о том, что предательство Иуды было необходимо для подвига самопожертвования Христа — и потому его «безымянная жертва» тоже подвиг.
84
Вероятно, имеются в виду книги по теософии, полученные у Волошина.
Об Аморе [85] такая же радость. Все остальное — наблюдения жизни и опыты подходить и сливаться с разными людьми. Но ощущенье этих дней — как бы после кутежа и разврата. Кузмин — единственный безусловно нравственный человек в Петербурге [86] . [Вот лица и люди:
Сергей Сергеевич Позняков. Студент. Похож на покойного Мишу Свободина. «Мне 18 лет. Это мое единственное достоинство. Я русский дворянин. Мне нечего делать. Я стану тюремным начальником. Вы занимаетесь оккультизмом? Нет, я сам не читал, но мой брат очень много занимается».
85
Маргарита Васильевна Сабашникова. В это время разрыв Волошина с женой уже произошел — за год до того Сабашникова влюбилась в Вячеслава Иванова. Сложные отношения закончились со смертью жены Иванова Лидии Зиновьевой-Аннибал. Маргарита уехала к Штейнеру, навсегда связав свою жизнь с антропософией.
86
Личная жизнь Михаила Кузмина служила поводом пересудов из-за его гомосексуальных наклонностей, которые он не особенно скрывал.