Источник
Шрифт:
Пока остальные планировали грядущую битву, старик в одиночестве бродил в оливковой роще, ища возможности поговорить со своим богом. Цадок нуждался в его указаниях. Трудно определить смысл слов «он говорил со своим богом». Конечно, Эль-Шаддая нельзя было призвать по своему желанию, как это делали оракулы в близлежащем Эн-Доре. Много раз, когда Цадок нуждался в советах Эль-Шаддая, никто так и не появлялся. С другой стороны, Цадок ни в коем случае не страдал умственным расстройством, как предположила его дочь. Он не слышал потусторонних дьявольских голосов. Никогда он так ясно не отдавал себе отчета в происходящем, как в те минуты, когда говорил с Эль-Шаддаем. Может, объяснение крылось в том, что если ибри
– Мерзость будет уничтожена, – заверил его Эль-Шаддай.
– А стены? Сможем ли мы проникнуть сквозь них?
– Разве я не обещал тебе в пустыне: «Стены откроются, чтобы принять тебя»?
– В соответствии с планом Эфера?
– Разве я не говорил тебе: «Сыновья умнее отцов»? Пусть даже в соответствии с планом Эфера.
– То есть мой упрямый сын был прав, свергнув Баала?
– Он поторопился, потому что еще не пришло время, когда я прикажу людям не иметь иных богов, кроме меня.
– Простишь ли ты моему сыну его самонадеянность?
– Ему предстоит вести мой народ в битву, а таким людям нужна самонадеянность.
– А я? Я ведь всегда искал мира, Эль-Шаддай. Когда город будет взят, что я должен буду делать?
– Уничтожать мерзость.
– И хананеев?
– Мужчин ты перебьешь. Всех мужчин в городе. Детей ты примешь, как своих собственных. Женщин же ты поделишь – каждому мужчине в соответствии с его потерями.
Это было жестокое решение. Оно не допускало двусмысленного толкования. Это был жесткий и твердый приказ от самого бога, и патриарх был потрясен. Ему приказали повторить бойню в Тимри, чего он не мог сделать. Это действие вызывало такой ужас, что он не мог решиться на него, пусть даже получил приказ от самого Эль-Шаддая.
– Я не могу перебить всех мужчин этого города. – Снова он восстал против слов своего бога и был готов принять на себя все последствия.
Эль-Шаддай мог сам свершить все эти казни, но он всегда предпочитал урезонивать своих ибри. Вот и на этот раз он сказал Цадоку:
– Ты думаешь, я из-за жестокости приказал тебе перебить хананеев? Я приказал не потому, что вы, ибри, глупый и упрямый народ, готовый преклониться перед другими богами и принять другие законы. Я приказываю не потому, что ненавижу хананеев. А потому, что люблю вас.
– Но среди людей Ханаана должны быть и те, кто готов принять тебя. Если они согласятся совершить обрезание, могу ли я спасти их?
Голос из гущи оливковых деревьев ничего не ответил. Цадок задал непростой вопрос даже для всемогущего Эль-Шаддая. Это был вопрос о спасении, и даже богу потребовалось время, чтобы взвесить его. В предложении патриарха крылась большая опасность: конечно, найдутся хананеи, которые принесут ложные клятвы и совершат обрезание, но в глубине души они будут хранить решимость и дальше поклоняться Астарте. Но отношения между Эль-Шаддаем и его ибри не носили характер беспрекословного подчинения: даже бог не мог приказать Цадоку слепо повиноваться приказам, которые были для него отвратительны или противоречили его моральным установкам. Эль-Шаддай понимал, почему старик был не прав в своей оценке хананеев,
– Если ты найдешь среди хананеев таких людей, – согласился он, – их можно будет пощадить.
– Какой ты дашь мне знак, чтобы опознавать их?
– Когда придет победа, тебе придется полагаться лишь на себя.
Старику не хотелось говорить на следующую тему, но он не мог избежать этого разговора.
– Эль-Шаддай, сегодня я потерял пятерых сыновей. Мне нужна помощь мудрого человека. Когда мы возьмем город, могу ли спасти жизнь правителя Уриэля – человека, полного мудрости, а также моей дочери и ее мужа?
На этот вопрос Эль-Шаддай не ответил. Он знал: когда битва завершится, Цадок больше не будет главой клана, и решения, которые мучают его сегодня вечером, придется принимать уже не ему. Но куда более важным было другое: проблемы, по поводу которых человек должен принимать решения сам, не надеясь на подсказку потусторонних сил, даже своего бога. И такой проблемой было убийство собственной дочери и ее мужа. Провожаемый благоговейным молчанием, Эль-Шаддай исчез, и впредь его самый преданный, самый робкий, самый упрямый слуга Цадок, сын Зебула, никогда больше не слышал его голоса.
План сражения, придуманный Эфером, требовал смелости от всех ибри, а от нескольких – нерассуждающей отваги. Мужчины и женщины были разделены на четыре группы – толпа, ворота, ограда источника, конюшни, – и успех должен был прийти в тот день, когда ветер подует с севера. Пока шло ожидание этого дня, почти каждое утро группа, предназначенная изображать толпу, все с той же тупостью продолжала собираться под стенами, и у правителя Уриэля вошло в привычку время от времени спускать на них свои колесницы. Каждый спокойный день приносил гибель одного или двух ибри, и, когда между ними носились хеттские колесницы с их убийственными серпами, они убедительно притворялись, что жутко боятся их. Но в скрытой от глаз части оливковой рощи продолжали готовиться к сражению и ждали ветра.
Месяц сбора урожая подходил к концу, воцарились дни, свойственные климату пустыни: палящее безветренное время, когда нет ни дуновения ветерка, а над землей висит перегретый воздух, в котором задыхаются даже животные. Время это называлось «пятьдесят», потому что такая погода стояла пятьдесят дней. В последующие века был принят закон, по которому муж, убивший свою жену во время этих пятидесяти дней, освобождался от наказания, потому что при такой погоде мужчина не мог отвечать за свое отношение к пилившей его женщине. В этой удушающей жаре Эфер несколько раз посылал своих людей под стены, но Уриэль был достаточно умен, чтобы не разгонять их колесницами: лошади быстро утомлялись. Так что между двумя сторонами возникло что-то вроде перемирия. Враги, измотанные духотой, не предпринимали никаких действий. Все ждали, когда пройдут эти «пятьдесят».
В сумерках в лагерь, обливаясь потом, прибежал дозорный и сказал Цадоку:
– Из вади поддувает легкий ветерок.
Цадок позвал Эфера. Они вдвоем обогнули город и убедились, что разведчик прав. С севера начал дуть дразнящий ветерок. Он был еще не в силах качать ветки, но листья оливковых деревьев уже шелестели. Стратеги вернулись в лагерь и предались молитве.
На следующий день появились ясные приметы, что «пятьдесят» уже проходят. Птицы, прежде в сонном забытьи прятавшиеся в кронах, теперь принялись ловить пчел, порхая между стволами, оживились и ослы, которые до этого хотели лишь неподвижно стоять в тени, забывая даже о еде. На пути, что вел в Дамаск, возник пыльный смерч, он неторопливо, как старуха с корзинкой яиц, полз по дороге. Звуки, доносящиеся из-за стен, дали понять, что и город стал оживать.