Истории обыкновенного безумия
Шрифт:
это крутой малый в грязных штанах, прямо с дороги, в его творениях — огромная вера в себя, писатель, в сущности, неплохой, но его вера в себя меня немного пугает, как его пугает то, что мы не целуемся посреди комнаты, не обнимаемся и не жмемся друг к другу жопами, он дает представления, он актер, это его призвание, он один прожил больше жизней, чем проживают десятеро, но его энергия, в каком-то смысле прекрасная, в конце концов начинает меня раздражать, насрать мне на поэтическое сообщество и на то, что он звонил Норману Мейлеру или знаком с Джимми Болдуином, да и с остальными, со всеми прочими из остальных, и я вижу, что он не совсем меня понимает, потому что меня мало волнует его превосходство,
короче, он говорит, и история неплохая, я смеюсь.
— пятнадцать штук, я огреб эти пятнадцать штук, дядюшка помер, потом ей замуж приспичило. я разжирел, как свинья, кормит она меня на убой, она зашибала три сотни в неделю — адвокатская контора или черт его знает что, — а теперь ей приспичило замуж, она и уволилась, мы едем в Испанию, все чудненько, я пишу пьесу, у меня в голове отличный сюжет, короче, все чудненько, я пью и ебу всех шлюх подряд, потом один малый из Лондона хочет на мою пьесу взглянуть, он хочет ее поставить, вот и ладненько, я возвращаюсь из Лондона, а тут такая поебень! выясняется, что моя женушка все это время еблась с мэром города и моим лучшим другом, я смотрю ей прямо в глаза и говорю: «АХ ТЫ, ШЛЮХА ПАРШИВАЯ, ЕБЕШЬСЯ, ЗНАЧИТ, С МОИМ ЛУЧШИМ ДРУГОМ И С МЭРОМ! СЕЙЧАС Я УБЬЮ ТЕБЯ, И МНЕ ДАДУТ ВСЕГО ПЯТЬ ЛЕТ, ПОТОМУ ЧТО ТЫ СОВЕРШИЛА ПРЕЛЮБОДЕЯНИЕ!»
он принялся расхаживать из угла в угол.
— а что было дальше? — спросил я.
— она сказала: «ну давай, зарежь меня, хуесос!»
— вот это выдержка! — сказал я.
— не спорю, — сказал он, — у меня в руке был огромный тесак, и я швырнул его на пол. для меня это был слишком высокий класс, сливки среднего класса.
отлично, на этом, слава всем детям божьим, он удалился.
я опять лег в постель, я попросту умирал, всем было наплевать, даже мне. меня вновь охватил озноб, я все еще мерз, как и мой рассудок — все, что творится у человека в мыслях, казалось мошенничеством, полнейшим дерьмом, казалось, не успел я появиться на свет, как угодил в шайку мошенников, а кто не способен раскусить мошенничество, кто отказывается принимать в нем участие, тому грозит гибель, веками все держится на мошенничестве, им все крепко-накрепко сшито, швы не распорешь, он не хотел распарывать швы, не хотел побеждать, он знал, что Шекспир — плохая литература, что Крили — страх; это не имело значения, все, чего он хотел, — это побыть в маленькой комнатенке, в одиночестве, в одиночестве.
однажды он сказал другу, который, как он некогда думал, немного его понимает, однажды он сказал своему другу: «мне никогда не бывает одиноко».
и его друг ответил: «ты попросту нагло врешь».
короче, он опять лег в постель, больной, и не прошло и часу, как в дверь вновь позвонили, он решил не открывать, но звонки и удары зазвучали так яростно, что показалось, будто кто-то пришел по важному делу.
это был молодой еврей, весьма неплохой поэт, но какого черта?
— Хэнк?
— да?
он протиснулся в дверь, молодой, энергичный, верящий в поэтическое надувательство, во всю эту чушь: если некто — хороший человек и хороший-прехороший поэт, то еще в этой жизни, до преисподней, его ждет награда, малыш попросту ни черта не знал, все Гуггенхаймовские стипендии давно распределены между теми, кто и без того достаточно хорошо устроен и откормлен, чтобы жульничать и юлить
он вошел, молодой, изучающий Талмуд, будущий раввин.
— ах, черт возьми, это просто ужасно! — сказал он.
— что? — спросил я.
— по дороге в аэропорт.
— ну?
— у Гинзберга после аварии сломаны ребра.
Ферлингетти жив-здоров, самый большой жлоб из всех, он едет в Европу устраивать публичные чтения по пять-семь долларов за вечер и при этом не получает ни единой царапины, выступал я как-то раз вместе с Ферлингетти, он только и делает, что тянет на себя одеяло, того и гляди подложит тебе свинью, жалкое зрелище, кончилось тем, что его освистали, все-таки его раскусили. Хиршман тоже любит откалывать на сцене такие же дешевые номера.
— не забывай, Хиршман помешан на Арто. он считает, что тот, кто не ведет себя как сумасшедший, не может быть гением, дай ему время, как знать.
— черт возьми, — говорит малыш, — ты дал мне тридцать пять долларов за перепечатку твоей новой книжки стихов, но их оказалось так много! ГОСПОДИ ИИСУСЕ, я и не думал, что стихов будет так МНОГО!
— а я думал, что уже бросил писать стихи, если иудей упоминает Иисуса, значит, он явно
попал в беду, короче, он дал мне три доллара, я дал ему десять, и тогда нам обоим полегчало, потом он съел половину моего длинного батона с чудесным соленым огурцом и ушел.
я снова улегся и приготовился к смерти, не знаю, хорошо это или плохо, но хорошие и плохие ребята сочиняют свои рондо, разминают свои хилые поэтические мускулы, это уже начинает надоедать, их так много, столь многие из них пытаются преуспеть, столь многие ненавидят друг друга, а кое-кто добивается славы, конечно же, незаслуженной, но кое-кто — и заслуженной, все это сплошные бесконечные гонки и ниспровержения, взлеты и падения, «я встретил Джимми на вечеринке…»
так дайте же мне проглотить дерьмо, короче, он опять лег в постель, и стал смотреть, как глотают потолок пауки, именно здесь было его место, всегда, он не выносил толпу — поэтов, непоэтов, героев, негероев, — терпеть не мог их присутствия, он был обречен, единственная проблема состояла в том, чтобы отнестись к своей неизбежной участи как можно спокойнее, он, я, мы, ты…
он вновь добрался до кровати, дрожа, замерзая, смерть в виде рыбьего бока, шепот побеленной воды, подумать только, все умирают, это прекрасно, только не для меня и еще одного человека, отлично, есть много рецептов, много философов, я устал.
ладно, ладно, грипп, грипп, естественная смерть от простой безысходности и безразличия, вот мы где наконец, распростертые в одиночестве на кровати, в поту, неотрывно смотрим на крест, сходим с ума на свой собственный лад, по крайней мере, он был моим собственным, в те времена, никто меня не беспокоил, нынче же постоянно кто-нибудь на пороге, своей писаниной я не зарабатываю и пятисот долларов в год, а они то и дело стучатся в дверь, им хочется на меня ПОСМОТРЕТЬ.
он, я, снова уснул, больной, весь в поту, умирающий, действительно умирающий, пускай они только оставят меня в покое, мне наплевать, гений я или кретин, дайте поспать, дайте мне провести по-своему еще один день, всего восемь часов, остальное ваше, и тут вновь позвонили в дверь.
вы бы приняли его за Эзру Паунда с Гинзбергом, пытающимся у себя отсосать…
а он сказал:
— подождите минутку, я надену штаны, а все фонари горели — снаружи, как неон, или щекочущие волосы проститутки.