Историк
Шрифт:
В письмо были вложены деньги — румынские деньги, столько, сколько я никогда не видела, не то что в руках не держала, а записка Евы была короткой и деловой. Она велела мне пешком уйти из деревни, дойти до соседней, километрах в пяти от нас, а потом на телеге или грузовике добраться до Тырговиште. Оттуда я должна была найти попутчика до Бухареста, а из Бухареста поездом доехать до венгерской границы. Ее муж будет встречать меня на таможне в Т*** двадцатого сентября — я до сих пор помню дату. Она велела мне рассчитать время так, чтобы добраться до границы к этому числу. К письму прилагалось заверенное печатью приглашение венгерского правительства, которое поможет мне получить разрешение на въезд. Она посылала мне поцелуй, просила беречь себя и желала благополучного путешествия.
Свои скудные пожитки я завязала в узелок, вместе с городскими туфельками, чтобы сберечь их до путешествия на поезде. Туда же я положила письма Бартоломео и серебряное колечко. Утром, уходя из дому, обняла и поцеловала мать, которая состарилась и все чаще болела. Мне хотелось, чтобы она потом вспомнила, что я попрощалась перед побегом. Мать удивилась такой нежности, но ни о чем не спросила. В то утро, вместо того чтобы выйти в поле, я свернула в лес и зашла попрощаться на наше с Бартоломео тайное место. Зарубки, оставленные на стволе дерева, уже заплывали корой. Там я надела на палец серебряное кольцо и повязала платок, как замужняя. Пожелтевшие листья и холодный ветер говорили о приближении зимы. Я постояла немного и, не выходя на дорогу, тропинками направилась к соседней деревне.
Плохо помню, как я добиралась, — запомнилось только, что все время хотелось есть и сил совсем не было. Один раз меня пустила переночевать женщина, которая накормила меня горячим супом и сказала, что муж не должен был отпускать меня одну. В другой раз я спала в овине. Наконец кто-то согласился довезти меня до Тырговиште, а оттуда до Бухареста. Иногда я покупала немного хлеба, но боялась тратить деньги, потому что не знала, сколько стоит билет на поезд. Бухарест оказался очень большим и очень красивым, но меня пугали толпы народу, все такие нарядные, и мужчины, которые открыто рассматривали меня на улицах. Спать мне пришлось на вокзале. Поезд тоже напугал меня: огромное черное чудище — но, забравшись внутрь и присев у окна, я чуточку воспрянула духом. Мы проезжали мимо таких чудесных мест, через горы и реки и широкие поля, совсем не похожие на леса нашей Трансильвании. На пограничной станции я узнала, что еще только девятнадцатое сентября, и спала па лавке, пока кто-то из пограничной стражи не позвал меня к себе в караульную и не угостил горячим кофе Он спросил, где же мой муж, и я ответила, что еду к нему в Венгрию. На следующее утро обо мне спросил мужчина в черном костюме и в шляпе. У него было доброе лицо, он поцеловал меня в обе щеки и назвал сестрой. Я полюбила своего зятя с первого дня и любила до самой его смерти, и сейчас люблю. Он был мне больше брат, чем родные братья. Он обо всем позаботился и в поезде купил мне горячий обед, и мы ели его за столиком, накрытым скатертью. Можно было есть и смотреть в окошко.
На вокзале в Будапеште нас встречала Ева. И на ней был костюм и красивая шляпка — она показалась мне настоящей королевой. Она без конца обнимала и целовала меня. Малютка родилась в лучшей больнице Будапешта. Я хотела назвать ее Евой, но Ева сказала, что лучше сама выберет имя, и назвала девочку Еленой. Это была чудесная малышка, с темными глазками, и она научилась улыбаться, когда ей было всего пять дней от роду. Я надеялась, что у нее будут голубые глаза Бартоломео, но дочка пошла в меня. Я не писала ему, пока не родилась малышка, потому что хотела рассказать о настоящем ребенке, а не о своей беременности. Когда Елене исполнился месяц, я попросила тестя найти для меня адрес университета в Оксфорде и сама вывела на конверте это странное слово. Тесть написал по-немецки под мою диктовку, а подписалась я своей рукой. В письме я объясняла Бартоломео, что ждала его три месяца, а потом мне пришлось уйти из деревни, потому что у меня должен был родиться ребенок. Я рассказала ему о своем путешествии и о доме сестры в Будапеште. Я спрашивала, когда же увижу его и когда он сможет приехать в Будапешт за мной и Еленой, и уверяла что, что бы ни случилось, буду любить его до конца жизни.
Потом я снова ждала, долго-долго, и, когда Елена уже делала первые шаги,
Я долго плакала. Я была молода и не понимала, как меняются люди. Прожив несколько лет в Венгрии, я поняла, что можно быть одним человеком дома и совсем другим — в чужой стране. Я догадывалась, что с Бартоломео случилось нечто в том же роде. Тогда я жалела уже только об одном — что он солгал, сказав, что не знает меня. Я сожалела о нем, потому что со мной он был правдивым, достойным человеком, и мне не хотелось думать о нем дурно.
Родственники помогли мне поднять Елену. Она выросла умной и красивой девушкой. Я уверена, что в ней сказывается кровь Бартоломео. Я рассказала ей об отце — я ей никогда не лгала. Может быть, я сказала слишком мало, но она была еще слишком молода, чтобы понять, как ослепляет людей любовь. Она поступила в университет, и я очень гордилась ею, а потом она сказала, что слышала, будто отец — большой американский ученый. Я надеялась, что когда-нибудь они встретятся. Но я не знала, что он работает в том же университете. — Мать взглянула на Элен с мягкой укоризной и тем неожиданно оборвала рассказ.
Элен пробормотала что-то, оправдываясь или извиняясь, и покачала головой. Рассказ поразил ее так же, как меня. В продолжение его она сидела смирно, переводя еле слышным шепотом, и только раз что-то пробормотала, когда мать рассказывала о татуировке дракона у себя на плече. Позже она сказала мне, что мать при ней никогда не раздевалась и в общую баню с ней ходила только Ева.
Мы все трое молча сидели за столом, но через минуту Элен обернулась ко мне и беспомощно махнула рукой на лежавшую передо мной пачку писем. Мы думали об одном.
— Почему она не послала Росси эти письма в доказательство, что он бывал в Румынии? — спросил я.
Элен взглянула на мать — не решаясь, как мне показалось, заговорить с ней, — но, помедлив, все же перевела ей мой вопрос. От ее ответа у меня комок подкатил к горлу — боль за нее и за своего неверного учителя.
— Я думала об этом, но по его письму поняла, что он больше не хочет меня знать, а значит, доказательства ничего бы не изменили, а только принесли бы еще боль. А я лишилась бы немногого, оставленного мне в память о нем. — Она протянула руку, словно хотела коснуться следов его руки, и тут же отдернула ее. — Нехорошо только, я не вернула то, что ему принадлежало. Но он забрал у меня так много… разве я не могла получить взамен хоть это?
Она переводила взгляд с меня на Элен, и глаза ее больше не были спокойны — в них была тень вины и отблеск давней любви. Я отвернулся.
Элен и не думала разделять смирение матери.
— Так почему же ты давным-давно не отдала письма мне? — горячо воскликнула она.
Та покачала головой. Элен выслушала ответ, и лицо ее стало жестким.
— Она говорит, что знала, как я ненавижу отца, и ждала кого-нибудь, кто бы любил его.
«Так же, как любит она», — мог бы добавить я, потому что всем сердцем ощущал любовь, давно похороненную в этом домике-келье.
Я думал уже не только о Росси. Одна моя рука потянулась к руке Элен, другая — к обветренной ладони ее матери, и я крепко сжал их. В ту минуту весь мир, в котором я вырос, с его сдержанностью и умолчаниями, с его моралью и манерами, — мир, в котором я учился и добивался чего-то и пытался кого-то полюбить, казался далеким как Млечный Путь. Стоявший в горле ком мешал мне заговорить, но, если бы мог, я сказал бы этим двум женщинам, связанным с Росси такими разными чувствами, что ощущаю его присутствие среди нас.