Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

История и истина

Рикер Поль

Шрифт:

Тексты, объединенные в настоящем издании, написаны по вполне определенным поводам: они родились не в результате последовательного развития рассматриваемых в них основных тем; все они написаны в связи с конкретными событиями: дискуссией внутри рабочей группы, участием в коллоквиуме или конгрессе, известной годовщиной, отмечаемой либо с горечью, либо с радостью. И тем не менее эти разрозненные тексты, [1] как мне представляется, могут быть систематизированы благодаря родству тем и ритму и, особенно, благодаря их некоему непредумышленному единству, причину которого я попытаюсь отыскать, занимаясь самокритикой.

1

Сюда не вошли три вида работ; прежде всего философские исследования, носящие довольно специальный характер, одно из которых тем не менее имеет прямое отношение к главной проблеме настоящего труда: «Гуссерль и смысл истории» (Revue Met. et Мог., 1950); далее, философские хроники с явно выраженной критической напрвленностью (анализ современных книг и иных публикаций); наконец, очерки, примыкающие к моей «Философии воли» и, в частности, к готовящемуся второму тому этой работы: «Конечность и чувство виновности» («Finitude et Culpabilit'e»).

Все работы группируются вокруг двух полюсов: методологического и этического (в самом широком смысле этого слова). Первую часть книги составляют статьи, посвященные значению исторической деятельности и касающиеся, с одной стороны, ремесла историка (в его строгом

понимании) с его требованием объективности, с другой — философско-теологической проблематики, говорящей о целостном или конечном смысле истории. Работы второй части имеют отношение к тому, что я назвал бы критикой цивилизации; в них сделана попытка осмыслить некоторые цивилизаторские импульсы нашей эпохи; все эти тексты имеют своей целью обсуждение политической педагогики, смысл которой я анализирую на страницах, посвященных Эмманюэлю Мунье. Однако, если и можно таким образом поделить на две группы эти разноплановые очерки, я считаю, что важнее всего выделить в них некий общий ритм, о чем я только что сказал, ибо единственно ритм позволяет объединить две отмеченные выше тенденции, которые в разной мере сказываются в работах и первой и второй групп. Я решительнейшим образом отказываюсь отделять прояснение основополагающих понятий, с помощью которых мы пытаемся истинно осмысливать нашу включенность в историю, и нашу заботу об активном присутствии в кризисной цивилизации и об истинной оценке весомости и эффективности рефлексии. Нет ничего более чуждого «методу», используемому в этих очерках, чем так называемое противопоставление вовлеченного мышления и мышления, выключенного из хода событий; эти очерки — все вместе и каждый в отдельности — свидетельствуют о тщетности такой альтернативы; необходимо с самого начала отказаться от нее; менее модное сегодня радикальное противопоставление Марксом мышления, которое лишь наблюдает, созерцает мир, и преобразующей мир практики, я думаю, должно быть отвергнуто еще более решительно; во многих текстах так или иначе проводится мысль о том, что рождение созерцательного мышления в том виде, в каком оно было свойственно Пармениду, Платону и неоплатоникам (возьмем эти исключительные примеры), перевернуло мир и, отключившись от чувственных данных и практических интересов, дало нам евклидову математику, а затем теоретическую физику и, используя измерение и вычисление, привело к рождению мира машин и технической цивилизации.

Единство ритма, о котором я здесь говорю, как мне кажется, со всей очевидностью проступает в очерке, озаглавленном «Труд и слово». В операции говорения я ищу чередование установления контакта и отступления, которое я нахожу в ответственном поведении «интеллектуала» перед лицом той или иной проблемы. Вот почему методологический характер рефлексии, преобладающий в первых трех очерках, неотделим от этико-политического осмысления человеческих отношений, которое преследуют работы, составляющие вторую часть издания; и наоборот, способность философии пребывать в своем времени, как мне кажется, связана с ее способностью усмотрения далеких перспектив и основополагающих предпосылок культуры; это подразумевает то, что я только что назвал цивилизаторскими импульсами нашей эпохи; таким образом, рефлексия о событиях ведет меня к исследованию значений и понятийных связок, чему посвящены тексты первой группы. Отсюда следует, что не стоит стыдиться своей «интеллигентности», как это свойственно Сократу в «Эвпалиносе» Валери, сожалеющему о том, что он ничего не сделал собственными руками. Я верю в эффективность рефлексии, поскольку верю в то, что величие человека состоит в диалектике труда и слова; делать и говорить, давать значения и действовать — эти операции до такой степени переплетены одна с другой, что между «теорией» и «практикой» не может существовать глубинного, непреодолимого противоречия. Слово — это мое отечество, и я вовсе не стыжусь его; или, скорее, я стыжусь его в той мере, в какой мое слово разделяет виновность несправедливого общества, эксплуатирующего труд, но у меня нет первородного чувства стыда, я хочу сказать стыда, связанного с предназначением слова. Как университетский работник, я верю в действенность научающего слова; как преподаватель истории философии, я, даже если речь идет о политике, верю в разъясняющую силу слова, посвященного сохранению нашей философской памяти; как член команды «Esprit», я верю в действенность слова, которое, опираясь на рефлексию, осмысливает главнейшие проблемы шагающей вперед цивилизации; как внимающий христианской проповеди, я верю, что слово способно изменить «сердце», то есть центр, где рождаются наши предпочтения и наши позиции. Короче говоря, нижеследующие очерки написаны в прославление нашего слова, которое действенно размышляет и разумно действует.

Название, данное этой книге, может показаться амбициозным, если предполагают, что найдут в ней систематическое изучение этих кардинальных понятий — Истина и История. Однако я привязан к ним потому, что они для меня определяют не столько программу для исчерпывающего анализа, сколько тенденцию и направленность исследований; это сочетание слов — история и истина — сопутствует всем очеркам, шаг за шагом навязывая им свой смысл и беспрестанно обогащая их новыми значениями.

История и истина — это прежде всего обозначает: подвластна ли история, вершащаяся на наших глазах и имеющая отношение к ремеслу историка, истинному познанию, соответствующему рекомендациям и правилам объективного мышления, свойственного науке? Для нас важно было открыть собрание данных работ текстом, который более всего отвечает критической задаче и подчиняет все другие тексты простому и строгому критерию, соответствующему исторической дисциплине; мера «объективности», преподанная мне историкам, сопутствует мне как критическое предуведомление в осуществлении смелого замысла — глобального истолкования истории.

Именно по отношению к этой ограниченной истине истории историков формулируется задача составления философской истории философии. В конце первого очерка я показываю, каким образом это предприятие соответствует задаче собственно историка; история философии обнаруживает себя как повторение истории историков, руководствующееся философским осознанием; вот почему она отправляется от философии, а не от истории. Как раз эта проблематика, соответствующая поиску истины в истории философии, занимает всю вторую, по моему убеждению, главную работу. Истина здесь преимущественно характеризуется стремлением к единству, в противоположность фактическому дроблению философии в многочисленных философских концепциях; однако это стремление было бы тщетным, если бы в движении к истине предварительно принятые определения как истины, так и самой истории не получали своего развития: практикуемый здесь метод последовательного приближения позволяет вместе с тем уменьшить количество понятий истины и истории и высветить глубинную сферу значений, опираясь на то, что лежит на поверхности и что сформировано исторической объективностью (этот метод также применяется в работах «Истина и ложь» и «Истинная и ложная тревога»).

Таким образом, истина истории философии предстает здесь как возможный принцип исторического исследования в философии, принцип, который исчезает и вновь возникает по мере того, как изменяется значение этой истории.

Это исследование завершается довольно сложной темой: речь идет о христианстве и смысле истории, — и всякий раз, когда я доверяюсь истине «другого», она звучит следующим образом: «Я надеюсь, что он пребывает в истине». Пребывает в истине: эта принадлежность, эта включенность, которые уподобляют любой исторический образ некоему окруженному светом контуру, доступны только регулятивному пониманию, способному устранять исторический скептицизм, пониманию, которое есть разум, но не знание: ощущение того, что все философские учения в конечном счете пребывают в одной и той же истине бытия. Я беру на себя смелость назвать это чувство надеждой; именно ее в последнем очерке я отмечаю знаком христианской проповеди; именно этим словом я обозначаю также исходное утверждение в «Истинной и ложной тревоге» (заимствуя у г-на Набера его замечательное выражение). Однако если христианская проповедь соотносит

надежду с "eo%aiov, которое, пребывая вне истории, судит и завершает историю, то эта имеющая эсхатологическое содержание надежда входит в философскую рефлексию в виде настоящего рационального чувства; я получаю «кредит надежды», когда вдруг замечаю созвучность друг другу множества философских систем, которые, однако, нельзя свести к единому, связному дискурсу; именно в этом смысле я беру на вооружение замечательную формулировку Спинозы: «чем больше мы познаем отдельные вещи, тем больше мы познаем Бога»; я знаю, что с точки зрения философского понимания истины эсхатология неисправимо мифологична и что, напротив, любая ссылка на рациональность истории является для проповедника, говорящего о Последнем Дне, грехопадением, погружением в состояние теологической виновности; я знаю также, что трудно, если вообще возможно, преодолеть эти взаимоисключающие суждения; тем не менее я думаю, что можно преобразовать это лишенное жизни противоречие в живую напряженность, то есть жить этим противоречием; что можно, относясь к жизни философски, жить христианской надеждой, принимая ее в качестве регулятивной основы рефлексии, поскольку вера в конечное единство истины — это Дух самого Разума. Вероятно, именно в этом я черпаю мужество, чтобы подходить к истории философии, не опираясь на философию истории, питать бесконечное уважение к истине «другого», не впадая в шизофрению. В дальнейшем станет ясно, что в данных формулировках этика совпадает с политикой. Может быть, именно в этом заключается «истина милосердия», о которой говорит св. Павел; может быть, именно в этом состоит суть истории философии.

Я сомневался, можно ли давать этому очерку название «Христианство и смысл истории», поскольку он идет дальше других очерков (за исключением, может быть, работы, озаглавленной «Социум и ближний») в проповедывании собственно христианской веры и тем самым нарушает сдержанность, которая, как я считаю, необходима для философского диалога (я говорю об этом в конце очерка «Истинная и ложная тревога», где речь идет о молчаливом присутствии религиозного человека при страдании детей); однако порядочность требовала от меня, чтобы я «играл в открытую»; фактом является то, что смысл, который я видел в профессиональной деятельности историка философии, определяется его соседством с критической дисциплиной историка, каким я сам не являюсь, и с исследованиями, имеющими эсхатологическое значение и вытекающими из теологии истории, специалистом в которой я себя не считаю и которая в качестве критерия, видимо, не должна игнорироваться. Я не упускаю из виду ни одного из этих затруднений, вызванных только что отмеченным соседством. Тем не менее методологическая строгость истории философии, я думаю, нисколько не уменьшается из-за связи рациональности, свойственной ремеслу историка, с таинством, о котором речь идет в эсхатологии; ведь это различные вещи: субъективная мотивация ремесла и методологическая основа, обеспечивающая автономию каждой из дисциплин. Двойственное отношение, с помощью которого я определяю здесь срединную ситуацию, или положение, истории философии, касается исключительно нравственного состояния человека, мучающегося своими проблемами; эта зависимость от нравственной мотивации не мешает истории философии отстаивать собственную независимость при определении своей проблематики и методологии; в зависимости от этого может сложиться иная система отсылок, о чем говорится в кратком очерке, посвященном истории философии и социологии знания, который предваряет следующие за ним более строгие работы; история философии, как отмечается в этом очерке, складывается в промежутке между социологией знания (являющейся научной, а не философской дисциплиной) и философией истории (являющейся философской, а не исторической дисциплиной). Эта система отсылок и взаимной включенности, в отличие от всего того, что говорилось до сих пор, касается уже не субъективной мотивации автора истории философии, а архитектоники ее объекта и самой дисциплины. Этого достаточно, чтобы показать, что та или иная дисциплина может зависеть от нравственного состояния человека, который ею занимается, и быть автономной, если иметь в виду ее проблемы и метод.

Итак, с новой силой высветилась совокупность значений понятий истории и истины. Однако на этом их совместное приключение не заканчивается. История — это свершившаяся история, которую историк постигает в истине, то есть в объективности; но это также и текущая история, которую мы создаем и воздействие которой испытываем. Каким образом мы создаем ее в истине? Вторая серия исследований имеет дело с такого рода изменившимся полем проблем.

Я поместил в начало второй части работу, которую в свое время присоединил к трудам моих товарищей по «Esprit», посвященным памяти нашего общего друга Эмманюэля Мунье. Это посвящение, помещенное в новый контекст, является свидетельством того, что я многим обязан Мунье. Его умение связывать философскую рефлексию с животрепещущими проблемами современности, от которых она на первый взгляд чрезвычайно удалена, а критерии истины — с политический педагогикой, его требование не отделять «пробуждение личности» от «общностной революции», его способность избегать предубеждений антитехницизма, ссылаясь на внутренний мир человека, недоверие к «пуризму» и катастрофизму, наконец, его «трагический оптимизм», — все это определяет мой долг по отношению к Эмманюэлю Мунье. Собственную позицию я излагаю в следующих за этим очерком работах.

Проблема истинности истории — не в смысле подлинного познания свершившейся истории, а в смысле подлинного выполнения моей задачи творца истории — находит свое выражение в вопросе о неразрывном единстве исторического движения цивилизации.

К этому вопросу я так или иначе возвращаюсь во всех работах, следующих за «Истиной и ложью». Он либо обсуждается в том ракурсе, который можно было бы назвать историей культуры: тогда мы видим, что восприятие, деятельность, познание обобщаются в позиции, которые поочередно включаются друг в друга, все время стремясь впитать в себя содержание друг друга, сталкиваются и соперничают друг с другом; движение цивилизации предстает тогда как бесконечное усложнение, компенсирующееся возникновением разрывов и усилий по объединению, каковыми, например, являются средневековая теология и современные политические концепции. Либо этот вопрос превращается в критический вопрос о проекте «цивилизации труда»: можно ли сгруппировать все человеческие возможности вокруг одного полюса — человека труда, чтобы пришла в действие диалектика дела и слова? Тот же вопрос обнаруживает и другую свою сторону, если мы верим в то, что должны выбирать между следующими двумя прочтениями человеческих отношений; согласно первому, «другой» является моим ближним по ту сторону любого социального опосредования и подлинная интерсубъективность является встречей, не опосредованной какими-либо имманентными истории критериями; согласно второму, другой человек является социальной функцией, бесценным плодом всех вызывающих страдание опосредовании экономических, политических и культурных; теперь вступает в дело новая диалектика — диалектика «коротких» и «отдаленных» отношений, отношений личности к личности, а также социальных связей, закрепленных в институтах, диалектика личного и общественного. Наконец этот же вопрос вновь возникает в столкновении про-фетического требования — как принято считать, не без риска заблуждения, — и политического требования: и мы видим, как завязывается спор между двумя видами исторической «эффективности» — насильственной и не-насильственной, как находятся те, кто считает себя вправе исключить одну из них в пользу другой.

По существу вопрос о множестве ликов истории — это вопрос, с которым я столкнулся при обсуждении проблемы истории философии; тогда я задавался вопросом, обладает ли моя человеческая память или, по крайней мере, та ее часть, за которую держит ответ историк философии, систематическим единством в условиях последовательной смены «образов», в которых философия то умирает, то возрождается; теперь я задаю себе вопрос о том, обладает ли систематическим единством проект человечества, который мы называем нашей цивилизацией, если в ней существует и развивается множество культурных позиций и взаимопереплетающихся человеческих связей. Короче говоря, это вопрос об истине истории и в истории, понимаемой всякий раз как диалектика Единого и Множественного.

Поделиться:
Популярные книги

Пятьдесят оттенков серого

Джеймс Эрика Леонард
1. Пятьдесят оттенков
Проза:
современная проза
8.28
рейтинг книги
Пятьдесят оттенков серого

Подруга особого назначения

Устинова Татьяна Витальевна
Детективы:
прочие детективы
8.85
рейтинг книги
Подруга особого назначения

Инквизитор Тьмы

Шмаков Алексей Семенович
1. Инквизитор Тьмы
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Инквизитор Тьмы

Игра престолов

Мартин Джордж Р.Р.
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Игра престолов

О, мой бомж

Джема
1. Несвятая троица
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
О, мой бомж

Законы рода

Flow Ascold
1. Граф Берестьев
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Законы рода

Надуй щеки! Том 3

Вишневский Сергей Викторович
3. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
5.00
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 3

Камень Книга двенадцатая

Минин Станислав
12. Камень
Фантастика:
боевая фантастика
городское фэнтези
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Камень Книга двенадцатая

Мой личный враг

Устинова Татьяна Витальевна
Детективы:
прочие детективы
9.07
рейтинг книги
Мой личный враг

Бастард

Майерс Александр
1. Династия
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Бастард

Идеальный мир для Лекаря 23

Сапфир Олег
23. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 23

Ученичество. Книга 5

Понарошку Евгений
5. Государственный маг
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Ученичество. Книга 5

Идеальный мир для Лекаря 4

Сапфир Олег
4. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 4

Надуй щеки! Том 4

Вишневский Сергей Викторович
4. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
уся
дорама
5.00
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 4