История мировой культуры
Шрифт:
«Борис Лапин (“Какой талантливый молодой человек!”), кажется, был вначале кокаинистом».
«Вадим Шершеневич обращался с молоденькой женой как мерзавец, а стоило ей сказать полслова поперек, он устраивал такие сцены, что она начинала просить прощения. Тогда он говорил: «Проси прощения не у меня, а у этой электрической лампочки!» – и она должна была поворачиваться к лампочке и говорить: «Лампочка, прости меня, я больше не буду», и горе ей, если это получалось недостаточно истово, – тогда все начиналось сначала».
«Борис Садовской, чтобы подразнить Эллиса, в номерах “Дон” натянул на бюст чтимого Данте презерватив. Эллис, чтобы подразнить Садовского – лютого антисемита, который больше всего на свете благоговел перед Фетом и Николаем I, – показывал
«Сергей Павлович, – спросил я, – а это Садовского вы анонсировали в “Центрифуге”: “… сотрудничество кусательнейшего Птикса: берегитесь, меднолобцы”?» – «Садовского». – «Как же он к вам пошел, он же ненавидел футуризм?». – «А вот так».
«Левкий Жевержеев, который давал деньги футуристам на “Союз молодежи”, был библиофил. Это особенная порода, вы ее не знаете. Был я у него, кончился деловой разговор, встали: “Сейчас я покажу вам мои книги”. Отдергивает занавеску, там полки до потолка, книги – такие, что глаза разбегаются, и все в изумительных переплетах. Я, чтобы не ударить в грязь лицом, беру том “Полярной звезды”, говорю: “Это здесь, кажется, был непереиздававшийся вариант такого-то стихотворения Баратынского?..” – и вдруг вижу, что том не разрезан, а на лице у Жевержеева брезгливейшее отвращение. “Почему?” – спрашиваю. “А я, молодой человек, книг принципиально! не! читаю!” – “Почему?” – “Потому что книги от этого пор-тят-ся”».
«А вы знаете, что в “Центрифуге” должен был издаваться Пушкин? “Пушкин – Центрифуге”, неизвестные страницы, подготовил Брюсов. Не потому неизвестные, что неизданные, а потому, что их никто не читает. Думаете, мало таких? целая книга! (Я вспомнил эпиграфы, подписанные А. П. Потом в архиве Брюсова я нашел этот его договор с “Центрифугой”.) На Пушкине мы однажды поймали Лернера. Устроили публикацию окончания пушкинской “Юдифи” – будто бы найдено в старых бумагах, в таком-то семействе, где и действительно в родне были знакомые Пушкина. Лернер написал восторженную статью и не заметил, что публикация помечена, если по новому стилю, первым апреля. Этот номер “Биржевки”, где была статья Лернера, мы потом в каталогах перечисляли в списке откликов на продукцию издательства».
Говоря о стиховедении, случилось упомянуть о декламации, говоря о декламации – вспомнить конструктивиста Алексея Чьи!черина, писавшего фонетической транскрипцией. «У него была поэма без слов “Звонок к дворнику”. Почему? Потому что очень страшно. Ворота на ночь запирались, пришел поздно – звони дворнику, плати двугривенный, ничего особенного. Но если всматриваться в дощечку с надписью, и только в нее, то смысл пропадет, и она залязгает чем-то жутким: “ЗъваноГГ – дворньку!” Это как у Сартра: смотришь на дерево – и ничего, смотришь отдельно на корень – он вдруг непонятен и страшен; и готово – ля нозе. Чичерин анонсировал какие-то свои вещи с пометкой “пряничное издание”. Мы с женой получаем посылочку, в ней большой квадратный пряник, на нем неудобочитаемые буквы и фигуры, а сысподу приклеен ярлычок: “Последнее сочинение Алексея Чьи!черина”. Через день встречаю его на Тверской: “Ну как?” – спрашивает. “Спасибо, очень вкусно было”.– “Это что! – говорит, – самое трудное было найти булочную, чтобы с такой доски печатать: ни одна не бралась!”».
Когда он о ком-нибудь говорил хорошо, это запоминалось по необычности. Однажды он вдруг заступился за Демьяна Бедного: «Он очень многое умел, просто он вправду верил, что писать надо только так, разлюли-малина». Я вспомнил Пастернака: о том, что Демьян Бедный – это Ганс Сакс нашего времени.
Был поэт из «Правды» Виктор Гусев, очень много писавший дольниками, я пожаловался, что никак не кончу по ним подсчеты; Бобров сказал: «Работяга был. Знаете, как он умер? В войну: в Радиокомитете писал целый день, переутомился, сошел в буфет, выпил рюмку водки и упал. И Павел
Я не проверял этих рассказов: если они недостоверны, пусть останутся как окололитературный фольклор. Этот Афоня, кажется, уже вошел в историю словесности. Извиняясь за происходящее, он говорил: «Такая уж нынче эпошка».
Бобров закончил московский Археологический институт, но никогда о нем не вспоминал, а от вопросов уклонялся. Зато о незаконченном учении в Строгановском училище и о художниках, которых он знал, он вспоминал с удовольствием. «Они мастеровые люди: чем лучше пишут, тем косноязычнее говорят. Илья Машков вернулся из Италии: “Ну, ребята, Рафаэль – это совсем не то. Мы думали, он – вот, вот и вот (на лице угрюмость, руки резко рисуют в воздухе пирамиду от вершины двумя скатами к подножью), а он – вот, вот и вот (на лице бережность, две руки ладонями друг к другу плавными дугами движутся сверху вниз, как по извилистому стеблю)”». Кажется, это вошло в «Мальчика».
Наталья Гончарова иллюстрировала его первую книгу, «Вертоградари над лозами», он готов был признать, что ее рисунки лучше стихов: стихи вспоминал редко, рисунки часто. Ее птицу с обложки этой книги Мария Павловна просила потом выбить на могильной плите Боброва. Ларионова он недолюбливал, у них была какая-то ссора. Но однажды, когда Ларионов показывал ему рисунки – наклонясь над столом, руки за спину, – он удивился напряженности его лица и увидел: Гончарова сзади неслышно целовала его лапищи за спиной. «Она очень сильно его любила, я не знал, что так бывает».
«Малевич нам показывал свой квадрат, мы делали вид, что нам очень интересно. Он почувствовал это, сказал: “С ним было очень трудно: он хотел меня подчинить”.– “Как?” – “А вот так, чтобы меня совсем не было”.– “И что же?” – “Я его одолел. Видите: вот тут его сторона чуть-чуть скошена. Это я нарочно сделал – и он подчинился”. Тут мы поняли, какой он больной человек».
Я сказал, что люблю конструкции Родченко. «Родченко потом был не такой. Я встретил его жену, расспрашиваю, она говорит: “Он сейчас совсем по-другому пишет”.– “Как?” – “Да так, говорит, вроде Ренуара…” А Федор Платов тоже по-другому пишет, только наоборот: абстрактные картины». – «Абстрактные в каком роде?» – «А вот как пришел ковер к коврихе, и стали они танцевать, а потом у них народилось много-много коврят».
Федора Платова, державшего когда-то издательство «Пета» (от петь), я однажды застал у Боброва. Он был маленький, лысый, худой, верткий, неумолчный и хорохорящийся, а с ним была большая, спокойная жена. Шел 400-летний юбилей Сервантеса, и чинный Институт мировой литературы устроил выставку платовских картин к «Дон-Кихоту». Мельницы были изображены такими, какими они казались Дон-Кихоту – надвигались, вращались и брызгали огнем; это и вправду было страшно.
Больше всего мучился Бобров из-за одной только своей дурной славы: считалось, что это он в последний приезд Блока в Москву крикнул ему с эстрады, что он – мертвец и стихи у него – мертвецкие. Через несколько месяцев Блок умер, и в те же дни вышла «Печать и революция» с рецензией Боброва на «Седое утро», где говорилось примерно то же самое; после этого трудно было не поверить молве. Об этом и говорили, и много раз писали; С. М. Бонди, который мог обо всем знать от очевидцев, и тот этому верил. Я бы тоже поверил, не случись мне чудом увидеть в забытом журнале, не помню каком, чуть ли не единственное тогда упоминание, что кричавшего звали Струве. (Александр Струве, большеформатная брошюра о новой хореографии с томными картинками.) Поэтому я сочувствовал Боброву чистосердечно. «А рецензия?» – «Ну, что рецензия? – хмуро ответил он. – Тогда всем так казалось».