История одного крестьянина. Том 1
Шрифт:
Мы расстались, а наутро, в субботу, как было условлено, отправились в путь. Я нес его мешок; он шел следом за мной и опирался на палку, руки у него были сильные, а вот ноги быстро уставали.
Никогда мне не забыть того дня, не только оттого, что нам пришлось перелезать через огромные снежные сугробы и сверху, с подъема вдруг перед нами показался Эльзас, белый от снега и расстилавшийся лье на двадцать до самого Рейна, с деревушками, перелесками и лесами, а оттого, что сказал мне Валентин в трактире «Зеленое дерево», куда мы пришли часов в девять.
Обычно тут останавливались возчики, но в январе никто не отваживался избрать эту дорогу.
Небольшой
Мы вошли и увидели старуху, дремавшую у очага; нога ее словно застыла на прялке. Пришлось ее разбудить, и только тут из-под стола раздалось тявканье — лаял длинношерстный белый шпиц с острой мордочкой; хвост его распушился султаном, а уши стояли торчком. Он испугался нашего приближения и залез под стол.
Старуха говорила лишь по-немецки: на голове у нее был чепец с черными лентами. Муж ее только что отправился в Саверн за припасами. Она принесла нам вина, каравай белого хлеба и сыр.
Валентин положил мешок на скамью, сел спиной к оконцу, держа палку между коленями и скрестив над ней руки. Я сел напротив. Старуха взялась было за прялку, но снова задремала.
— Здесь мы расстанемся, Мишель, — проговорил Валентин, — выпьем за твое здоровье.
— И за ваше, — с грустью ответил я.
— Так… так… — выпив, произнес он со значительным видом, — теперь я доволен. Совесть моя спокойна… Я покинул нечестивую землю. Я взял посох для странствия, и я на пути к спасению. Давно бы следовало уйти, я виновен в том, что так долго пребывал в оковах этого Вавилона. Да, я виновен и корю себя, это мой грех… тяжкий грех. Виной этому попустительство слабостям человеческим…
Он продолжал говорить в том же духе, а мне все казалось, будто я слышу речи матери, которые она вела, вернувшись от обедни в горах и наслушавшись неприсягнувших попов: то капуцин Элеонор вещал устами моей матери. В конце концов Валентин закатил глаза и, простирая свои ручищи, возвестил:
— Час спасения настал… Бог не без милости! Я прихожу последним, но покаяться никогда но поздно. Милосердие твое, господи, бесконечно!
— Но куда вы все же направляетесь, Валентин? — спросил я.
— Тебе я могу сказать куда, — говорит он, смотря на меня, будто раздумывая, должен ли мне отвечать. — Твое сердце с нами заодно, помимо твоего ведома. Твое заблуждение исходит от других; и ты об этом никому не скажешь. Ну, а если даже и расскажешь кому-нибудь, то это ничего не значит. Предначертанное сбывается, час гибели Вавилона пробил. И прежде, чем стают снега, каждый получит по заслугам… Но тебя пощадят! Да, тебя пощадят! Но эти деревья, взгляни на них, Мишель, согнутся, отягченные телами висельников, ваших патриотов, и ветви надломятся от бремени.
Тяжко стало у меня на душе от его разглагольствований; я сказал:
— Конечно, Валентин, я вам верю — все возможно. Ну, а пока, куда же вы держите путь?
— Я иду в Майнц, — ответил он, посматривая на спящую старуху. — Я хочу присоединиться к нашим добрым принцам, и прежде всего к благочестивому графу д’Артуа. Мы уповаем только на него. А из Майнца мы отправимся в Лион, который будет столицей, ибо прежняя осквернена и от нее не останется камня на камне. Генерал Бэндер уже образумил нидерландских патриотов. Теперь очередь за патриотами оскверненной Франции. Увидишь, Мишель, увидишь! Кавалерия, пехота, пушки,
А я смотрел на голову Валентина, напоминавшую сахарную, и думал:
«Вот ведь беда!.. Рехнулся, бедняга!»
Отвечал я ему спокойно:
— Вы идете в Мец, — что ж, хорошо. Но что вы будете там делать? Ведь вы не солдат, да и в ваши годы!..
— Ну, работы у меня хватит, — воскликнул он, — мне уже назначено место — буду кузнецом в кавалерийском полку и стану зарабатывать себе спасение души.
Я промолчал. Бутылку мы распили, и я постучал, чтобы спросить вторую, но он отказался:
— Нет, нет, Мишель, хватит. Стакан вина — на пользу, два — во вред.
Он завязал мешок, уплатил за бутылку, и мы вышли под тявканье шпица, который под конец осмелел.
На улице Валентин протянул мне свои длинные ручищи, и мы обнялись. Затем чудак спустился к Сен-Жан-де-Шу, направляясь в Виссенбург. Я посмотрел ему вслед. Шагая, он проваливался в снег, но отважно оттуда выбирался, будто двадцатилетний юноша.
Я прошел по дороге в Лачуги. Все, что сейчас сказал Валентин, представлялось мне пустыми бреднями. Тогда я еще не знал, что дворяне и короли Европы образовали нечто вроде франкмасонского сообщества, — для них не было ни французов, ни немцев, ни русских, а прежде всего были дворяне: они оказывали друг другу помощь, содействие и поддержку, чтобы держать народы в ярме.
Одна мысль об этом мне казалась до того возмутительной, что я даже не верил, что все это возможно.
Было около полудня, когда я вошел в харчевню «Трех голубей».
— А, вот и ты! — встретил меня крестный. — Как раз подоспел к обеду. Ну, укатил?
— Да, дядюшка Жан.
— И куда же?
Я не знал, как ответить, да он и не нуждался в моем ответе.
— Так, так, — произнес он, щуря глаза, — значит, присоединится к эмигрантам в Кобленце. Я и не сомневался.
И, усаживаясь за стол, он воскликнул:
— Давай обедать. И нечего думать об этом дуралее.
За обедом он был очень весел.
— Вот, Мишель, — говорил он, — мы остались одни и можем потолковать по душам. И прежде всего о том, что пора кое-что предпринять. Я доволен тобою, ты вполне мне подходишь. Правда, тебе еще далеко до Валентина, как работника. Надо быть справедливым: Валентин — превосходный работник, но по разуму ты в тысячу раз выше; все остальное придет. Мы с тобой всегда будем в согласии.
После обеда, когда я собрался встать из-за стола, он положил мне руку на плечо, сказав: