История осады Лиссабона
Шрифт:
А у корректора имя есть, и имя это – Раймундо. Пришла пора узнать, как зовут человека, о котором мы отзывались так нелицеприятно, если, конечно, от имени есть какой-нибудь прок, в добавление к уже полученному от прочих примет – возраста, роста, веса, морфологического типа, цвета кожи, цвета глаз, цвета волос и того, прямые они, волнистые, курчавые либо отсутствующие вовсе, тона голоса, хрипловатого или звонкого, характерных жестов, походки, – поскольку на основании опыта человеческих взаимоотношений можно утверждать, что знание и всего этого, а иногда и многого-многого другого, ничем нам не помогает, а представить, чего же нам не хватает, мы не в силах. Быть может, какой-то морщинки, формы ногтей или бровей, или толщины запястья, или давнего, невидимого под одеждой шрама – или всего лишь фамилии, которую мы пока еще не успели произнести, и вот наибольшую-то ценность имеет фамилия, в данном случае – Силва, а целиком, значит, будет Раймундо Силва, именно так, когда надо, представляется корректор, опуская второе свое имя – Бенвиндо [4] , потому что оно ему не нравится. Никто, как водится, не доволен своим уделом, это истина общеизвестная, и, казалось бы, Раймундо Силва более всего должен бы ценить свое второе имя Бенвиндо, поскольку оно точно передает то, что имелось в виду, – добро пожаловать на свет, сынок, – а вот поди ж ты, недоволен и говорит, хорошо еще, мол, что угасла традиция, в соответствии с которой над деликатным вопросом ономастики ломать голову приходилось крестным родителям, зато быть Раймундо ему очень нравится, потому что в этом имени неуловимо сквозит некое старинное велеречие. Надеялись родители, что от дамы, приглашенной в восприемницы, младенец в будущем унаследует толику ее достатков, и по этой причине, нарушив обычай, предписывающий называть младенца только в честь крестного отца, прибавили новорожденному и имя крестной, переведя его в мужской род. Нам ли не знать, что судьба не на все отзывается с одинаковым вниманием, но в данном случае нельзя не признать существование некой, извините, корреляции между так и не доставшимся Раймундо наследством и именем, от которого он столь решительно отбрыкивался, хотя, впрочем, не стоит усматривать прямую причинно-следственную связь между разочарованием и отвержением. И то, что на каком-то этапе жизненного пути казалось Раймундо Бенвиндо Силве местью злопамятных Небес, ныне сделалось неприятностью чисто эстетической, поскольку, на его вкус, два рядом стоящих герундия – нехорошо, ну и еще, так сказать, этико-онтологической, потому что при своем безотрадно-разочарованном взгляде на действительность иначе как горчайшей насмешкой не мог он счесть мысль о желанности чьего-то появления в нашем мире, хоть это и не противоречит
4
От португ. bem vindo – добро пожаловать.
C коротенького старомодного балкона под самой деревянной крышей с еще уцелевшими кессонами открывается вид на реку – на бескрайнее море, простирающееся от красной линии моста до болотистых низменностей Панкаса и Алкошете. Холодный туман застилает горизонт, приближает его чуть ли не на расстояние вытянутой руки, урезает панораму города с той стороны, где внизу, на середине склона, стоит кафедральный собор, и крыши домов ступеньками спускаются к буроватой матово-тусклой воде, в которую порой врезается белопенный след стремительного корабля, а встречные суда ползут против течения медленно, грузно, с усилием, двигаясь как бы во ртути, хотя такое сравнение уместнее было бы не сейчас, а вечером. Раймундо Силва встал сегодня позже обычного, потому что до глубокой ночи справлял свою нескончаемо тянувшуюся работу, а когда утром отворил окно, густой туман ударил в лицо – и было оно куда сумрачней, чем сейчас, в сей полуденный час, когда время должно решать, тяготить или облегчать, как говорят в народе. В блеклые размытые пятна превратились и колокольни собора, от Лиссабона мало что осталось – ну разве голоса и какие-то неопределимые звуки, переплет окна, ближайшая крыша, автомобиль в пролете улицы. Муэдзин по слепоте своей посылал крик в пространство сияющего утра – алого, а потом сразу голубого, именно такого цвета был воздух меж землей у нас под ногами и покрывающим нас куполом небес, если, конечно, мы захотим поверить несовершенству глаз, полученных по приходе в этот мир, но корректор, который сегодня почти так же слеп, лишь пробормотал с угрюмостью, присущей тому, кто не выспался и всю ночь бродил в замысловато и трудолюбиво сочиненных снах про осаду, эспадроны, ятаганы и баллисты, а проснувшись, раздражен тем, что не может вспомнить устройство этих орудий – мы говорим о баллистах, а об исполненных глубокого смысла речах тоже поговорили бы, но не поддадимся искушению забежать вперед и сейчас должны лишь посожалеть об упущенной возможности узнать наконец, что же это такое – пресловутые баллисты, как их заряжали, как из них били, потому что ведь, согласимся, нередко открываются нам в снах великие тайны, среди них не станем исключать и выигрышный номер лотерейного билета, такую вот нестерпимо-банальную обыденность, недостойную всякого уважающего себя сновидца. Еще в постели Раймундо в недоумении спрашивал себя, почему, на кой, как говорится, прах, дались ему пращи, баллисты и разного рода катапульты, из которых пуляли по крепости, тем более что никаких пуль-то в ту пору еще не было, слово это не из того времени, а ведь слова нельзя так вот запросто перебрасывать оттуда сюда, это чревато тем, что сейчас же появится кто-то и скажет: Не понимаю. Тут он снова заснул, а когда минут через десять проснулся, на этот раз с проясненной головой, откуда назойливые мысли о катапультах вытряс, но опасным образам мечей и кривых турецких сабель позволил обосноваться в душе, да, проснулся и улыбнулся в полутьме, отлично сознавая очевидную фаллическую природу этих предметов, без сомнения занесенных в его сон Историей Осады Лиссабона и пустивших там корни, внедрившихся, – а кто скажет, что мечи и сабли проникать в недра не могут, пусть вспомнит про их острия и лезвия, призванные вонзаться, втыкаться и внедряться, а еще лучше – пусть взглянет на его одинокое ложе, взглянет и все поймет. Лежа на спине, он скрещенными руками прикрыл лицо и пробормотал совсем неоригинальное: Еще один день, а муэдзин не услышал, и любопытно, каково было бы исповедовать эту религию глухому мавру, что бы ему пришлось делать, дабы не пропустить молитвы, утренней особенно, наверняка просить соседа: Во имя Аллаха, постучи ко мне в дверь со всей силы и до тех пор стучи, пока не отворю. Порок добродетели не превозмочь, но мы добродетели можем помочь.
В этом доме нет женщины. Одна, впрочем, приходит дважды в неделю, но не думайте, что вышеупомянутое одинокое ложе перестает быть таковым от этих визитов, тут предъявляются совершенно другие требования, и да будет сразу объяснено, что во утоление настоятельного плотского голода корректор выходит в город, договаривается, удовлетворяется и платит, причем платит – ничего не попишешь – непременно, даже в том случае, если вовсе не удовлетворен, поскольку у этого глагола, вопреки пошлякам, не одно значение. А женщина, которая приходит к нему, называется прислугой, стирает белье, чистит и моет, убирает квартиру, варит большую кастрюлю супа – всегда одного и того же, фасолевого с овощами, – сразу на несколько дней, и не потому, что корректор не любит разнообразия, просто дань ему он отдает в ресторанах, куда время от времени, не слишком, впрочем, часто, захаживает. Стало быть, женщины в этом доме нет и никогда не было. Корректор Раймундо Силва холост и жениться не помышляет. Мне за пятьдесят, говорит он, кому я нужен, да и кто мне нужен, тем паче что всем известно – гораздо легче любить, чем быть любимым, и эта последняя реплика, этот, как принято говорить, отзвук утихшей боли, ныне превращенной в формулу, пригодную для просвещения легковерных, так вот, эта реплика вместе с предшествующим ей риторическим вопросом сказана про себя, извините за получившуюся двусмысленность, поскольку наш корректор – человек замкнутый и не станет изливать душу друзьям-приятелям, если те вообще у него есть, но в любом случае, бог даст, можно будет не приглашать их в наше повествование. Братьев и сестер у него тоже нет, родители скончались в свой срок, родня, если и осталась, рассеялась по свету, и даже когда изредка дает о себе знать, все равно почти не нарушает спокойного осознания, что ее тоже как бы и нет, радость миновала, для скорби нет достаточных оснований, и единственное, что ему по-настоящему близко, – это корректура, которую он держит, и до тех пор, пока держит, это ошибки, которые надо выловить и исправить, и еще иногда – забота, вроде бы не имеющая к нему отношения, ибо пусть об этом беспокоятся авторы, их за это лаврами и венчают, забота, сказали мы, вроде этой вот, насчет баллист и катапульт, забота, засевшая в голове и не желающая оттуда выходить. Раймундо Силва наконец поднялся, сунул ноги в бабуши: Туфли, домашние туфли надлежит говорить, вот христианское слово, попавшее к нам из Генуи и потерявшее у нас приставку пан, и вошел в кабинет, натягивая поверх пижамы халат. Временами прислуга заявляет вербальную ноту о необходимости вытереть пыль с книг, особенно на верхних полках, где собраны те, которые редко открываются и в самом деле покрыты черной как сажа субстанцией, неизвестно откуда взявшейся – ну не от табачного дыма же, потому что корректор давно не курит, – и, вероятно, в самом деле это пыль времен, и этим все сказано. По неведомой причине полезное начинание все никак не начнется и постоянно откладывается, что, вообразите только, никак не обескураживает его инициаторшу, в собственных глазах оправдываемую уже одним только благим намерением и повторяющую при всяком удобном случае: Я не виновата, я говорила.
Раймундо Силва ищет в энциклопедиях и словарях, в Оружии, в Средних Веках, в Осадных Машинах и находит там доступные описания вооружения того времени – и вооружения зачаточного, ибо достаточно сказать, что тогда еще не умели убивать человека с двухсот шагов дистанции, колоссальное упущение, а если под рукой на охоте не оказывалось лука или собаки, охотник должен был вплотную сближаться с медвежьими лапами, с кабаньими клыками, с оленьими рогами, и отдаленное сходство с этими весьма опасными забавами в наши дни сохранила одна только коррида, так что тореро можно признать пережитком прошлого. В этих тяжеловесных томах ничего толком не объясняется, и нет ни единой картинки, чтобы хотя бы приблизительно представить себе, что представлял собой этот смертоносный механизм, наводивший такой ужас на мавров, но недостаток сведений не в новинку корректору, который пытается сейчас докопаться и узнать, почему же катапульта называлась баллистой, и потому роется в одной книге за другой и теряет терпение, пока наконец бесценный несравненный Буйе не растолковывает ему, что в древности обитатели Балеарских островов считались лучшими лучниками во всем тогдашнем мире и в их честь получили острова свое название, ибо по-гречески стрелять будет балло, вот видите, как все просто, и самый обыкновенный корректор может прочертить этимологическую прямую, связывающую баллисту с Балеарскими островами, так что это слово, господин автор, писать следовало бы через одно л. Но Раймундо Силва править не станет, традиция создает закон, а кроме того, первая из десяти священных заповедей корректора гласит, что авторов следует по мере возможности избавлять от бремени страданий. Он поставил книгу на место, открыл окно, и вот тогда-то и ударил ему в лицо туман такой густоты и плотности, что если бы на месте колоколен кафедрального собора по-прежнему стоял минарет главной мечети, корректор наверняка не увидел бы его – так тонок, так воздушен и почти невесом был он, и если бы сейчас стало тогда, казалось бы, что голос муэдзина летит с самых небес, прямо из уст Аллаха, вдруг решившего воздать хвалу самому себе, за что укорять Его не следует, ибо в силу того, кто Он есть, уж наверное хорошо себя знает.
Утро шло к середине, когда зазвонил телефон. Издательские интересовались, как подвигается вычитка, и сначала в трубке зазвучал голос Моники из Производственного Отдела, которая, как и все сотрудники этого подразделения, говорит в непреклонно-величественной манере, вот так примерно: Сеньор Силва, а как там дела с, слышится же: Его величество соблаговолил осведомиться, и герольды подхватывают: Отдел должен знать, как скоро сможете закончить, но эта самая Моника после стольких лет совместных трудов так и не усвоила, что Раймундо Силва терпеть не может, когда его называют просто Силвой, и не потому, что фамилия слишком вульгарна, она все же уступает приоритет Сантосам и Соузам, а потому, что ему не хватает Раймундо, и тонкую душу Моники больно ранит нелюбезность его ответа: Передайте там – к завтрему будет. Я передам, я передам, сеньор Силва, и ничего более не прибавила к сказанному, потому что трубку у нее резко, судя по всему, перехватило другое лицо: Говорит Коста. Слушает Раймундо Силва, мог бы ответить ему корректор, но лицо продолжает: Тут загвоздка в том, что корректура нужна сегодня, кровь из носу, мы тут горим синим пламенем, не сдам завтра утром в печать, все накроется не скажу чем, причем из-за корректуры. Полагаю, для книги такого типа и такого объема срок вычитки вполне приемлем. Мне плевать на сроки, мне нужен вычитанный текст, Коста повышает голос – верный признак, что где-то рядом появилось начальство в лице главного редактора или даже самого хозяина. Раймундо Силва, глубоко вздохнув, возражает: спешка при вычитке приводит к ошибкам. А задержка с выходом – к убыткам, и нет сомнения, что патрон присутствует при беседе, но вот Коста добавляет: Лучше пропустить две опечатки, чем на день задержать начало продаж, и становится ясно, что нет рядом никого из начальства – ни главного редактора, ни хозяина, потому что при них Коста никогда бы не решился так непринужденно пожертвовать качеством для выигрыша темпа: Это вопрос критериев, отвечает Раймундо Силва, но Коста неумолим: Не надо мне говорить о критериях, свои критерии я знаю, и они элементарны, завтра мне нужна вычитанная рукопись, устраивайтесь как знаете, ответственность на вас. Я уже сказал Монике, что сдам книгу завтра. Завтра ее надо отвезти в типографию. Отвезете, можете присылать за ней к восьми утра. Восемь – это слишком рано, все еще закрыто. Тогда присылайте когда хотите, некогда мне с вами беседовать – и дал отбой. Раймундо Силва привык к хамству Косты и не принимает его выходки близко к сердцу, ну да, груб, невоспитан, но не зол, и даже, в сущности, жалко Косту, который не переставая твердит о Производстве. Производство прежде всего, говорит он, производство всем вертит, да-да, авторы, переводчики, корректоры, редакторы, художники – где бы они все были без Производства, хотел бы я посмотреть, много ли им было бы проку от их умений и талантов, не будь Производства, издательство – это вроде футбольной команды, слаженность, обводочка, перепасовочка, скорость, игра головой, все хорошо-распрекрасно, но если вратарь – паралитик или ревматик, все в задницу пойдет, прощай, кубок, прощай, чемпионат, и Коста повторяет выведенную им формулу: Издательство без Производства – что команда без вратаря. И Коста прав.
На обед у Раймундо Силвы омлет из трех яиц с колбасой, благо печень еще сносит подобную погрешность в диете. Тарелка супа, апельсин, стакан вина и чашка кофе на десерт – куда же больше тому, кто ведет сидячий образ жизни. Потом он аккуратно вымыл посуду, расточая воду и жидкое мыло щедрее, чем требуется, вытер, спрятал в кухонный шкаф, как человек, тяготеющий к порядку и правилам, корректор в полном, в абсолютном смысле слова, если, конечно, какое-нибудь слово может существовать и продолжать существование, всегда неся с собой абсолютный смысл, раз уж он, абсолют, на меньшее не согласен. Прежде чем сесть за работу, Раймундо Силва выглянул узнать, как там
Впрочем, в случае с Историей Осады Лиссабона заранее знает Ромео, что поводов для восторга не найдет, хотя в предварительном и несколько извилистом разговоре с автором, посвященном ошибкам и их исправлению, Раймундо Силва и сказал, что книга ему понравилась, и не солгал. Однако что есть понравилось, спросим мы, между очень понравилось и не понравилось вовсе есть еще множество оттенков не очень и не слишком, и недостаточно написать это, чтобы узнать, какую часть согласия, отрицания и вероятности содержит высказывание, которое необходимо произнести вслух, чтобы он, слух то есть, уловил последнее звуковое колебание, а других или себя мы обманываем или позволяем другим обмануть оттого лишь, что недостаточно внимательно прислушиваемся к сказанному. Впрочем, признаем, что в том диалоге обмана не содержалось, и сразу стало понятно, что речь идет о чем-то бесцветном и отчужденном, и вялое: Понравилось, вымолвленное Раймундо Силвой, остыло, едва успев слететь с его уст. На четырехстах тридцати семи страницах не встретишь ни нового, неизвестного факта, ни полемической трактовки факта старого, ни впервые опубликованного документа, ни хотя бы иного прочтения. Просто еще одно повторение тысячу раз рассказанных и истертых от долгого употребления историй про осаду, описание местопребываний, речений и деяний августейшей особы, приход крестоносцев в Порто и их плавание до Тежу, события в День святого Петра, ультиматум осажденным, осадные работы, сражения и приступы, капитуляция и, наконец, разграбление, die vero quo omnium sanctorum celebratur ad laudem et honorem nominis Christi et sanctissimae ejus genitricis purificatum est templum, говорят, эти слова принадлежат Осберну [5] , который обессмертил свое имя осадой и взятием Лиссабона, равно как и историями, ему посвященными, а в переводе с латыни, в переводе, сделанном из-за плеча того, кто понимает, значат они, что в День Всех Святых нечестивая мечеть сделалась чистейшим католическим храмом, и вот теперь-то уж никогда не будет муэдзин призывать верующих на молитву, одного бога заменят на другого, а муэдзина – на колокол или колокольчик, и несказанно повезет ему, его отпустят, сказав: Да он слепой, бедняга, если крестоносец Осберн, не менее слепой от кровожаждущей ярости, не увидит перед острием своего меча старого мавра, который и убежать не в силах и, распростершись на земле, лишь дрыгает ногами и машет руками, словно пытаясь в эту самую землю уйти поглубже во всамделишном страхе, заменившем прежний, воображаемый, и ему удастся это, и это так же верно, как то, что остаться в живых, ненадолго, говорим мы, ненадолго, не удастся ни ему и никому, и будет он убит, думает корректор, как только выроют братские могилы. Время от времени, через равные промежутки долетает со стороны реки сиплый бас пароходных сирен, взревывают они с самого раннего утра, предупреждая о возможном столкновении, но услышал их Раймундо Силва лишь в эту секунду – быть может, потому, что внутри него установилось внезапное и полнейшее безмолвие.
5
Осберн, или Осберт, – условно исторический персонаж, англичанин или норманн, чье имя связывается с историей завоевания португальцами Лиссабона. Предполагается, что он был одним из многих крестоносцев, пришедших на помощь португальскому королю Афонсо Энрикесу, и автором письма, называющегося сегодня De expugnatione Lyxbonensi, в котором живо, со множеством подробностей описывается осада Лиссабона.
Январь, смеркается рано. В кабинетике душно и сумрачно. Двери закрыты. Спасаясь от холода, корректор укутал колени одеялом и, почти обжигая щиколотки, придвинул калорифер к самому столу. Уже понятно, наверно, что дом – старый, не очень комфортабельный, выстроен был в те спартанские, в те суровые времена, когда еще считалось, что выйти на улицу в сильные холода – наилучшее средство согреться для тех, кто не располагал ничем иным, кроме выстуженного коридора, где можно было помаршировать, разгоняя кровь. Но вот на последней странице Истории Осады Лиссабона Раймундо Силва отыщет пламенное выражение ярого патриотизма, который, наверно, сумеет признать и принять, если уж его собственный от монотонного мирного и тихого житья-бытья остыл и увял, а сейчас корректора пробивает дрожь от того единственного в своем роде дуновения, что исходит из душ героев, и вот смотрите, что пишет историк: На башне замка в последний раз – и уже навсегда – спустился флаг с мусульманским полумесяцем, а рядом со знаком креста, который всему миру возвещает святое крещение нового христианского города, медленно вознесся в голубое небо лобзаемый светом, ласкаемый ветром, горделиво возвещающий победу штандарт короля Афонсо Энрикеса с изображениями пяти щитов Португалии, ах ты, мать твою, и пусть никого не смущает, что корректор обратил бранные слова к национальной святыне, это всего лишь законный способ облегчить душу того, кто, насмешливо укоренный за наивные ошибки собственного воображения, убедился вдруг, что нетронуты оказались другие, не им допущенные, и хотя у него есть и полное право, и сильное желание покрыть поля целой россыпью негодующих делеатуров, он, как мы с вами знаем, этого не сделает, потому что указание на ошибки такого калибра послужит к посрамлению автора, сапожнику же надлежит судить не свыше сами знаете чего, а делать только то, за что ему платят, и таковы были последние, окончательные слова выведенного из терпения Апеллеса. Да, эти ошибки не чета той пустячной, ничего не значащей путанице с правильным обозначением баллист и катапульт, до которой сейчас нам, в сущности, мало дела, тогда как недопустимой несообразностью выглядят пять геральдических щитов – и это во времена короля Афонсо Первого, хотя они появились на флаге лишь в царствование его сына Саншо, да и тогда располагались неизвестно как – то ли крестообразно в центре, то ли один посередке, а прочие по углам, то ли, если верить серьезной гипотезе самых весомых авторитетов, занимали все поле. Пятно, да не единственное, навсегда испортило бы заключительную страницу Истории Осады Лиссабона, во всех прочих отношениях так щедро и выразительно оркестрованную грохотом барабанов и пением труб, восхитительной высокопарностью стиля, в котором описывался парад, так и видишь, как пешие латники и кавалеристы, выстроясь для церемонии спуска флага ненавистного и подъема христианского и лузитанского, единой глоткой кричат: Да здравствует Португалия, и в воинственном раже гремят мечами о щиты, и потом церемониальным маршем проходят перед королем, который мстительно попирает на обагренной мавританской кровью земле мусульманский полумесяц – вторая грубейшая ошибка, потому что никогда флаг с подобной эмблемой не развевался над стенами Лиссабона, и историку полагалось бы знать, что полумесяц на знамени появился столетия на два-три позже, в Оттоманской империи. Раймундо Силва занес было острие шариковой ручки над пятью гербами, но потом подумал, что если удалит их и полумесяц в придачу, случится на странице нечто вроде землетрясения, история не получит финала, достойного значительности момента, а этот урок как нельзя лучше годится, чтобы люди осознали всю важность того, что на первый взгляд кажется всего лишь куском одно- или разноцветной материи с нашитыми на нее фигурами – башнями или звездами, львами или единорогами, орлами, солнцами, серпами с молотами, язвами, мечами, ножами, циркулями, шестеренками, кедрами или слонами, быками или шапками, руками, пальмами или конями или канделябрами или черт его знает чем еще, заплутает человек в этом музее без каталога или гида, а еще хуже, если к флагам додумаются присоединить гербы, благо это одна семейка, и вот тогда начнется нескончаемая череда лилий, раковин, леопардов, пчел, деревьев, посохов, митр, колосьев, медведей, саламандр, цапель, гусей с голубями, оленей, девственниц, мостов, воронов и каравелл, копий и книг, да, и книг тоже – Библии, Корана, Капитала, угадывайте, кто может, и из всего этого напрашивается вывод, что люди не способны сказать, кто они такие, если не соотнесут себя с чем-то еще, и это весьма основательный резон для того, чтобы оставить эпизод с обоими флагами – спущенным и поднятым, – но все же мы имели в виду, что эпизод этот – ложь и вымысел, хотя отчасти и небесполезный, а нам стыд и позор, что не набрались смелости ни вычеркнуть весь абзац, ни заменить его основательной истиной – побуждение, конечно, лишнее, но неистребимое, смилуйся над нами Аллах.
Впервые за многие годы своего дотошного ремесла Раймундо Силва не прочтет книгу сплошняком и полностью. Там, как уже было сказано, четыреста тридцать семь страниц, густо испещренных пометками, и на чтение это уйдет вся, ну или почти вся ночь, а он не готов к таким жертвам, потому что окончательно обуян неприязнью к этой книге и к ее автору, из-за которого завтра ведь читатели в невинности своей скажут, а школьники повторят, что у мухи четыре лапки, как утверждал Аристотель, а в ближайшую годовщину отвоевания Лиссабона у мавров, в две тысячи сто сорок седьмом году, если, конечно, будет еще этот самый Лиссабон и будут в нем португальцы, наверняка найдется президент, который напомнит о той высокоторжественной минуте, когда в синем небе над нашим прекрасным городом вместо нечестивого полумесяца триумфально вознеслись пять португальских гербов.
Тем временем профессиональная совесть требует от корректора, чтобы он по крайней мере просмотрел страницы, медленно скользя опытным глазом по словам и зная, что когда он изменит вот так уровень внимания, непременно обратится оно на какой-нибудь мелкий огрех, входящий в корректорскую компетенцию, заметит его, как замечаешь внезапную тень от смещенного светового фокуса, уже исчезающий образ, молниеносно ухваченный в последнее мгновение боковым зрением. Совершенно не важно, сумел ли Раймундо Силва вычистить все утомительные страницы, но стоит отметить, что он перечел обращенную к крестоносцам речь короля Афонсо Энрикеса, данную в версии Осберна и переведенную с латыни самим автором Истории, который не доверяется чужому уму, если речь о таких ответственных моментах, как ни больше ни меньше первая достоверно дошедшая до нас речь короля-основателя. Для Раймундо Силвы вся эта речь от первого до последнего слова есть чистейший абсурд, и не потому, что корректор позволил себе усомниться в точности перевода – видит бог, он не латинист, – а потому, что не может, ну вот просто не может, и все, поверить, что из уст короля, а не клирика какого-нибудь, прости господи, высокоученого лились замысловатые обороты, больше похожие на претенциозные проповеди, которые зазвучат с амвона веков шесть-семь спустя, чем на те слабые достижения в изучении языка, на котором он только-только начал лепетать. Корректор язвительно улыбается, но тут вдруг сердце его вздрагивает при мысли о том, что если Эгас Мониз был таким хорошим воспитателем, каким рисуют его хроники, и если появился на свет не только затем, чтобы отвезти калеку-младенца в Каркере или позднее отправиться босиком и с вервием вкруг шеи в Толедо, наверняка его питомцу вдосталь хватало христианских и политических истин, а поскольку движителем усовершенствования в этих науках в основном была латынь, можно предположить, что царственный мальчуган изъяснялся не только по-галисийски, как ему и пристало, но и латынью владел квантум сатис, то есть в пределах, достаточных для того, чтобы в свой срок продекламировать пред лицом стольких и столь образованных крестоносцев вышеупомянутую торжественную речь, ибо они в ту пору из всех языков могли объясняться с помощью монахов-переводчиков только на родном, с колыбели им внятном, и на жалких начатках другого. Так что король Афонсо Энрикес все же, выходит, знал латынь и не должен был на высокоторжественном собрании выставлять себе замену и, весьма вероятно, сам был автором высокоторжественных слов, и эта гипотеза чрезвычайно мила сердцу того, кто лично, собственноручно и на той же самой латыни написал Историю Покорения Сантарена, как объясняет нам Барбоза Машадо в своей Лузитанской Библиотеке, сообщая еще, что в свое время хранилась оная история в архиве монастыря Алкобасы, а написана была на чистых страницах Книги святого Фульгенция. Надо сказать, корректор не верит не то чтобы своим глазам, а тому, что глаза его видят, – не верит ни единому слову, дух скептицизма силен в нем, как он сам это декларировал, и, чтобы оборвать этот морок, а также отвлечься от тягомотины вынужденного чтения, он припадает к чистому роднику современных источников, ищет там и обретает искомое: Я так и думал, Машадо просто скопировал, не проверяя, сочиненное монахами Бернардо де Брито и Антонио Бранданом [6] , вот так и возникают исторические недоразумения: Некто сказал, что Такой-то сказал, что Сякой-то слышал, и три этих авторитета созидают историю, хотя в конце концов выясняется, что ту ее часть, которая относится к завоеванию Сантарена, написал брат-келарь из монастыря Санта-Круз в Коимбре, не оставивший векам даже своего имени и, значит, лишившийся права претендовать на приличествующее ему место в библиотеке, откуда в ином случае выкинули бы короля-узурпатора.
6
Бернардо де Брито (1569–1617) и Антонио Брандан (1584–1637) – монахи ордена цистерцианцев, португальские историографы.