История России с древнейших времен. Книга XII. 1749—1761
Шрифт:
Все ныне воюющие державы против короля прусского по побеждении оного обнадежены о выигрыше, а именно: Аустрия, как неправо обиженная сторона, бесспорно, берет обратно Силезию и по праву завоевания, и как отнятое у ней имение. Франция спорить не будет получить за то Нидерланды, что она себе формально трактатом обещала. Швеция берет назад от неприятеля также землю, которая ей принадлежала и на которую она еще претензию имеет. Сверх того, три главные союзника о том предупреждены и не токмо оное ей сами обещали, но и формально трактатом в том обязались. Итак, сии три пункта между союзниками предварительно решены, и при генеральном примирении некому в том спорить. Только будет затруднение одной России в одержании того, что она от нынешней войны себе обещает, а именно сверх обессиления короля прусского приобретение себе Курляндии. Правда, постановлено о том с венским двором, но другие союзники, кои как главные державы при замирении будут, о том не знают. Правильно могут тогда говорить, что они чужим добром распоряжать права не имеют и не должны, но паче, имея с Польшею обязательства, всячески Россию от того отвращать станут. Может Россия предъявлять, что она Польше уступит за то Пруссию. На то нетрудно ответствовать, что Россия на Пруссию и на завоевание областей короля прусского права не имеет, потому что она, яко ауксилиарная держава и по обязательствам с аустрийским и саксонским домами, войну производила. Все тогда, наскучив войною, получая то, что всякий желал,
10 июня приехал в Версаль полномочный русский посол граф Михайла Петрович Бестужев-Рюмин. В 1755 году дряхлый, больной Бестужев был вызван в Петербург из Дрездена, где оставил жену в сильной чахотке. Несмотря на то, он сам вызвался ехать послом во Францию письмом к Воронцову: «Ваше сиятельство достойным инструментом были примирения нашего двора с французским, еже к немалой нашей славе и чести приписуется; да соизволите же быть достойным инструментом и в назначении туда посла. Сия дистинкция во особливое удовольствие мне будет, и кредит ваш при французском дворе тем более умножится, когда ваш поверенный друг и слуга туда назначен будет».
Бестужева назначили, и легко понять, как должен был отнестись к этому назначению братец-канцлер. Братья соблюдали наружные приличия, бывали друг у друга: Михаил Петрович однажды обедал у канцлера, но по поводу этого обеда Уильямс острил: «Можно себе представить, как был весел этот обед: если б на столе было молоко, то оно бы свернулось от этих двух физиономий».
Бестужев поехал во Францию через Варшаву и воспользовался случаем написать отсюда императрице о неприятном ему Гроссе: «При прощании моем с здешними вельможами и другими чинами они почти единогласно и прямо мне отзывались, что русский двор много теряет, имея здесь посланником своим Гросса, самого чудного человека, который все полезные дела портит своими странными поступками, особенно неуважением к магнатам, чему в республике быть вовсе некстати, ибо там надобно по наружности со всеми приятельски обходиться и стараться ласкою приклонить всякого к своей стороне. Притом он вовсе не знает здешней системы и держится одних князей Чарторыйских, которые, злясь на графа Брюля, что они теперь не в такой силе, как прежде были, что не от их рекомендации зависит пожалование в чины и награждение староствами, враждебно относятся к своему двору и, по-видимому передавшись тайно прусскому двору, действуют согласно с поверенным прусского короля в Варшаве Бенуа. Гросс, слепо пристав к их стороне, грозит их неприятелям покровительством России, под которым находятся Чарторыйские, вследствие чего великий гетман коронный и другие вельможи пристали одни к французской, а другие к прусской партии. Видя неспособность Гросса и невоздержность в речах, видя, что он не может хранить тайны, никто не имеет к нему ни малейшей доверенности, все им гнушаются и избегают его общества, а какое от этого бесславие России, изобразить нельзя».
Бестужеву было поручено склонять польских панов, чтоб Польша также объявила войну Фридриху II, вступившись за своего короля; но старания его были напрасны, и он писал Воронцову: «Поляков я и сам ныне возненавидел, и дельно, что вы их не любите; я их пикировал славою и честью и собственным их интересом, чтоб они королю своему помогли: могут при сем случае все пруссы себе достать; представлял им пример короля Яна Собеского, когда он под Вену ходил против турок, какую тогда польская нация славу и честь себе получила. Ничто не успевает, но только злости свои между собою продолжают. И то им представлял, что когда король прусский в намерениях своих успех получит, то им первым достанется, ответ их был: Россия сама до того не допустит. Народ чудной: для своих интересов всякие низости делать готов, ноги обнимать и руки целовать».
На дороге Бестужев съехался с умирающею женою, выгнанною из Саксонии прусским нашествием, и, сам больной, привез ее умирать в Париж. Несмотря на то, Бехтеев так описывал поведение Бестужева на приеме у короля: «Его сиятельство, невзирая на многие попытки от подводителя посольского, во всем по благорассудку своему с достоинством, принадлежащим своему характеру, поступал, не давая себя оглушить многословием здешним. Впрочем, мне казалось, что он шел на аудиенцию и говорил смелее самих тех прочих и с такою осанкою, что нарадоваться довольно не мог то видеть и слышать при том рассуждения французов».
В Версале Бестужеву было легче говорить о польских делах, потому что он имел дело уже не с Рулье, находившимся под влиянием Брольи, а с новым министром, известным уже нам аббатом Берни. Бестужеву удалось убедить Берни, что нельзя верить всем вестям из Польши как по характеру поляков, так и по характеру Брольи и при настоящих отношениях нельзя мешать существенного с несущественным, прусского дела с польским. В Петербурге Дугласу было решительно объявлено, что требуемая его двором декларация нисколько не сходна с достоинством императрицы, что король сам ясно усмотрит, если отвергнет всякие коварные внушения беспокойных людей и положится на добрую веру ее величества.
В соответствие Бестужеву одновременно был отправлен в Петербург послом маркиз Лопиталь. Бехтеев описывал его так: «Он роста видного, чаю, за 50 лет, человек, кажется, предобрый, сам просился в сие посольство и с охотою едет к нам». Но о дворянах посольства Бехтеев отозвался к Воронцову не очень лестно: «Когда мне их представляли, то я не знал, что делать. Не можете поверить, как мало сведущи здесь о нас. Причина тому, что мало или почти никого из дворянства здешнего у нас не было, а только подлые или по меньшей мере самые бедные, не выключая и тех, которые министрами были и которые за собственную досаду или в оправдание своих худых поступков, сколько можно, худые мнения об нас подали, так что, кроме ученых и у дел находящихся (да и то не все), прочие французы, особливо знатные, думают, что французу у нас надобно умереть с голоду и с холоду. Трудно у них из головы вынуть это затверделое мнение при роскошах, в которых дворянство здесь погружено, и при малом понятии, которое оно вообще имеет о других землях».
Между тем как немыслимый прежде союз трех великих континентальных держав — России, Австрии и Франции — затягивался в Париже и Петербурге, виновник этого союза общий враг Фридрих II в апреле месяце открыл кампанию вторжением своих войск в Богемию. После кровопролитного сражения у Праги урон в обоих войсках оказался одинаков; в июне в битве при Колине Фридрих потерпел поражение, вследствие чего принужден был очистить Богемию.
Австрийцы исполнили договор: заняли главное прусское войско; надобно было русским исполнить свое
Уже в начале года в Петербурге были недовольны медленностью Апраксина. Канцлера Бестужева очень беспокоило это неудовольствие: значение его, видимо, понизилось, он был окружен сильными и торжествующими врагами; Апраксин оставался у него единственный друг с важным значением; успех Апраксина на войне был чрезвычайно выгоден для Бестужева; неудача Апраксина лишала канцлера последней опоры; притом канцлер мог бояться, что враги припишут его внушениям медленность фельдмаршала. Все это заставляло Бестужева торопить Апраксина, Апраксин сердился: добрый человек и уже немолодой (54 лет), мирный фельдмаршал (хотя и казавшийся более воинственным, чем два другие мирные фельдмаршалы — Разумовский и Трубецкой), любивший со всеми жить дружно и жить покойно, весело и роскошно, Апраксин вовсе не хотел торопиться походом. Он имел основание надеяться, что дело не дойдет до настоящей войны, что все ограничится таким же походом, каковы были походы на запад вспомогательных русских отрядов при императрице Анне и недавно при Елисавете, прогулки для возбуждения страха и ускорения мира. Кроме того, молодой двор был против войны, а идти наперекор наследнику престола и его супруге далеко не входило в планы Апраксина, да и приятель умница-канцлер на стороне молодого двора, и при прощаньи сказал, чтоб в поход не выступать до тех пор, пока все будет к нему приготовлено. Апраксин думал, что далеко еще не все приготовлено, что надобно долго и много готовиться, чтоб успешно биться с первым полководцем времени и с его образцово устроенным войском; хорошо, как австрийцы его задержат; если он обратится с главными силами против русского войска, помогут ли тогда австрийцы? Их медленность известна, и теперь двигаются ли они? С чего же канцлер взял торопить русское войско к выступлению в поход зимою, не дождавшись, что там будет у прусского короля с австрийцами? 17 февраля Апраксин пишет к Бестужеву в сильном волнении, говорит, что откажется от начальства войском, жаловался на австрийцев и оканчивал вопросом, не переменил ли канцлер своих мнений, ибо в Петербурге мнения Бестужева были известны ему, Апраксину, и во всем согласны с его собственными. Это письмо Апраксин отправил с доверенным человеком генерал-квартирмейстером Веймарном, чтоб тот хорошенько разведал у канцлера, в чем дело, зачем его так торопят. Бестужев отвечал с Веймарном, что Апраксин, по его мнению, не имеет никаких причин к неудовольствию. «Поныне еще не отказано ни одно ваше представление. Были, правда, некоторые и отчасти строгие понуждения, но ваше превосходительство приметить изволите, что и то предавалось всегда в ваше рассмотрение и волю; а когда вы противу того представляли какие трудности или невозможности, то тотчас получали на то согласование. Справедливо, не можем мы отсюда все так видеть, как ваше превосходительство, но сообщать свои мнения тем не меньше должны. Истинно не имеет здесь никто такого кредита, чьи бы мнения и представления всегда такую скорую апробацию получали. На союзников также жаловаться нельзя: они просят, как нищие милостыни; да, правду сказать, их состояние и жалостно. О ежели б мы на их месте были и такие ж от них обнадеживания имели, какие еще при вашем превосходительстве им даны, то я смело сказать могу, что мы с ними уже поссорились бы. Но их, напротив того, молчание нам внутренне еще больше выговаривает и толь прискорбнее, что сим молчанием не дают нам поводу ни изъясниться, ни оправдаться. А самим нам вызываться истинно не с чем. На другое ж я не имею иного объявить, как крайнее мое прискорбие, что ваше превосходительство о моих сентиментах сомневаетесь. Они неотменны и прежде моей жизни не отменятся. Поставьте их на пробу. Я самую трудную для соблюдения драгоценной мне вашей дружбы выдержу. А между тем не буду спокоен, пока не уверюсь, что ваше превосходительство уверены о истинном усердии и преданности, с коими я есмь».
Вместе с своим письмом Бестужев послал еще письмо великой княгини, в котором она также просила Апраксина не медлить более. Веймарн должен был сказать фельдмаршалу, что письмо великой княгини подлинное, чтоб он ни в чем не сомневался. Апраксин сильно рассердился: он надеялся, что получит чрез Веймарна внушения от Бестужева, согласные с его собственным желанием тянуть время, и обманулся: письмо Екатерины отнимало последнюю надежду. Но с надеждами расставаться тяжело человеку. «Это все канцлеровы финты (выдумки)», — сказал он в сердцах и вынул из шкатулки другое, прежнее письмо Екатерины, сличил — одна рука! Делать было нечего больше. В ответном письме канцлеру он отстранял недоразумение, происшедшее от употреблявшегося тогда иностранного слова сентимент , которое означало и мнение, и чувство; Апраксин в своем прежнем письме под переменою сентиментов канцлера разумел перемену мнений, взглядов, а Бестужев счел это упреком в перемене дружеских чувств.