История России с древнейших времен. Том 17. Царствование Петра I Алексеевича. 1722-1725 гг.
Шрифт:
Шести лет Алексея начали учить грамоте, для чего призван был Никифор Вяземский, могший заслужить славу отличного грамотея уменьем писать широковещательно, т. е. по-тогдашнему очень красноречиво. Вяземский оправдал свой выбор в письме к Петру о том, как начал преподавать азбуку царевичу: «Приступил к светлой твоей деннице, от тебя умна солнца изливающе свет благодати, благословенному и царских чресл твоих плоду, светло-порфирному великому государю царевичу, сотворих о безначальном альфы начало, что да будет, всегда во всем забрало благо».
Учитель остался при царевиче, когда мать была удалена в суздальский Покровский монастырь. Петр, который всю жизнь тужил о том, что не получил в молодости прочного образования, хлопотал о средствах дать его сыну; эти средства легко можно было найти за границею, и Петр хотел отправить сына в Дрезден, но Северная война, как видно, помешала исполнить это намерение. Между тем к царевичу приставили иностранного наставника Нейгебауера, который и должен был ехать с ним за границу. Мы видели, как честолюбивый и вспыльчивый немец враждебно столкнулся с окружавшими царевича кавалерами– Вяземским, Алексеем Ив. Нарышкиным – и был вследствие этого удален в 1702 году. Преемником ему был также уже известный нам барон Генрих Гюйссен (Гизен). По плану воспитания, составленному новым наставником, царевич прежде всего должен был приобресть необходимое средство образования, изучить французский язык, как самый легкий и наиболее употребительный, и, когда станет понимать французские книги, начать преподавание наук, истории и географии, как истинных оснований политики, потом математики и т. д. Но одним учением Петр не ограничивался и в 1703 году вызвал сына в поход, в котором тот участвовал в звании солдата бомбардирской роты. По возвращении из похода, в Москве, царь сказал Гюйссену: «Самое лучшее, что
Гюйссен, как видно, был научен примером своего предшественника, не выставлялся вперед с претензиями, не искал места обер-гофмейстера, с которым была соединена большая ответственность (обер-гофмейстером был Меншиков), не сталкивался с русскими «кавалерами» и другими близкими к царевичу людьми, ограничивался одним преподаванием слегка. В начале 1705 года он расстался с царевичем; мы видели, что он был отправлен за границу с дипломатическими и другими поручениями; а между тем молодой Алексей все более и более затягивался на тот путь, за который отец грозил не признавать его сыном своим.
Царь в постоянном отсутствии. В Москве управляют бояре, которым царь из разных отдаленных углов шлет понуждения к усиленной и самостоятельной деятельности, к какой они не привыкли. Военная и преобразовательная деятельность в разгаре; каждый день ждут чего-нибудь нового, трудного, необычайного, наборы людей и денежные поборы беспрестанные. Всем этим тягостям не предвидится конца в настоящее царствование; одна надежда на отдых в царствование будущее, и вот все люди, жаждущие отдыха, обращаются к наследнику. Надежда есть: царевич не склонен к делам отцовским, не охотник разъезжать без устали из одного конца России в другой, не любит моря, не любит войны, при нем будет мирно и спокойно. Царевич действительно таков от природы; но отец требует, чтоб он переломил свою природу; природа сына возмущается от такого противного ей требования отца; тяжело всем, от боярина до последнего бобыля, но тяжелее всех царевичу. Надобно делать насилие своей природе, отец требует, долг велит повиноваться отцу. «Повиноваться надобно, когда отец требует хорошего, – говорят вокруг, – а в дурном как повиноваться?» От этих слов становится легче; царевич чувствует себя правым в своем отвращении к той деятельности, какой требует от него отец, царевич стоит за общее дело, с ним народ угнетенный, жаждущий избавления от бедствий, полагающий всю надежду на царевича: легко и приятно следовать влечениям своей природы и в то же время знать, что этим самым приобретается народная любовь; что при других условиях явилось бы как нравственная слабость, рабство природным влечениям, теперь является как заслуга, нравственная твердость и подвиг. Но правду ли говорят окружающие? Точно ли дела отцовские не правы и не следует подражать им? В этом не может быть сомнения: люди с авторитетом непререкаемым, пастыри церкви, вязатели и решители утверждают это, а царевич религиозен, для него интерес церковный на первом плане; духовенство больше других недовольно делами настоящего царствования, сильнее других требует, чтоб эти дела были отставлены, и с этими требованиями как требованиями божьими обращается к наследнику. Царевич не любит разъездов, походов и моря, не любит новых мест, любит жить на одном старом месте, в Москве; здесь старая обстановка жизни была бедна, новая обстановка слишком еще незначительна; тем резче выдавалась величественная обстановка церкви, поражала внимание, овладевала им, и царевич Алексей – такой же охотник до этой обстановки, как и предки его, находившиеся в подобных же условиях. Когда впоследствии, после женитьбы, у царевича спрашивали, склонна ли его жена к принятию православия, то он отвечал: «Я ее теперь не принуждаю к нашей православной вере; но, когда приедем с нею в Москву и она увидит нашу святую соборную и апостольскую церковь и церковное святыми иконами украшение, архиерейское, архимандричье и иерейское ризное облачение и украшение и всякое церковное благолепие и благочиние, тогда, думаю, и сама без принуждения потребует нашей православной веры и св. крещения, а теперь еще она ничего нашего церковного благолепия не видала и не слыхала, а что у нас ныне священник отпускает вечерни, утрени и часы в одной епитрахили, и того смотреть нечего. А у них, по их вере, никакого священнического украшения нет, и литургию их пастор служит в одной епанче; а когда увидит наше церковное благолепие и священно-архиерейское и иерейское одеяние, божественное человеческое, безорганное пение, думаю, сама радостию возрадуется и усердно возжелает соединиться с нашей православной Христовою церковью». Но недовольные жаловались, что и это благолепие и благочиние терпит ущерб; царь, всероссийский церковный староста, редко бывает в Москве, живет на границах или за границею, в Москве нет и патриарха всея Руси, церковные имения отобраны в Монастырский приказ, доходы и сбережения идут на государственные нужды, нет уже прежних средств к поддержанию церковного строения и благолепия. Печальное время! Когда же оно прекратится?
Патриарха нет в Москве; вместо него блюститель Стефан Яворский из «иноземцев», как тогда называли малороссиян. И Стефан Яворский становится год от году все скучнее и недовольнее; ясно, что ему не нравятся новые порядки, что тяжел ему Монастырский приказ и боярин граф Мусин-Пушкин, ясно, что он думает одинаково с архиереями и иереями из русских и с надеждою смотрит на царевича; но Стефан-митрополит, человек необщительный, неоткровенный, прямо ничего не скажет, нынче так, а завтра иначе, смотрит на две стороны. С ним не может быть прямых и тесных общений у царевича. Непосредственнее и сильнее влияние духовника Якова Игнатьева, протопопа Верхоспасского собора, которого отношения к царевичу Алексею напоминают первоначальные отношения Никона к царю Алексею Михайловичу; как Никон для царя Алексея был собинный приятель, так и внук царя писал протопопу Якову: «В сем житии иного такого друга не имею. подобно вашей святыни, в чем свидетель бог. Самим истинным богом засвидетельствуюся: не имею во всем Российском государстве такого друга и скорби о разлучении, кроме вас. Аще бы вам переселение от здешних к будущему случилось, то уж мне весьма в Российское государство нежелательно возвращение; только всегда прошу господа бога и его богоматерь, дабы я сподобился Вас, прежде моего разлучения души грешной от тела, хотя на немногое время видеть». С каким сознанием своего значения протопоп Яков приступил к исполнению своих обязанностей при царевиче, видно из следующих строк одного письма его к Алексею, который в минуту вспыльчивости написал ему жесткие слова: «Ты забыл страх божий и обещание свое пред богом и пред святыми его ангелами и архангелами, когда перед первою своею исповедью у меня, в спальне твоей, в Преображенском, я спросил тебя перед св. евангелием: будешь ли заповеди божии исполнять, предания апостольские и св. отец хранить, меня, отца своего духовного, почитать, за ангела божия и апостола иметь и за судию дел твоих и хочешь ли меня слушать во всем, веруешь ли, что я хотя и грешен, но такую же имею власть священства, от бога мне, недостойному, дарованную, и ею могу вязать и решить, какую власть даровал Христос апостолу Петру и прочим апостолам, и хочешь ли смирения моего священству и власти во всем повиноваться и покоряться? На эти вопросы ты отвечал перед евангелием: заповеди божии, предания апостольские и святых его все с радостию хочу творить и хранить и тебя, отца моего духовного, буду почитать за ангела божия, за апостола Христова и за судию дел своих иметь, священства твоего, власти слушать и покоряться во всем должен».
И этот энергический человек был представителем тех недовольных лиц в русском духовенстве, которые не допускали никаких сделок с поведением Петра и, видя во всем личный произвол одного человека, видели единственную возможность
Духовник по своей энергии и влиянию на царевича должен был занимать первое место между людьми, окружавшими Алексея, тем более что никто из этих «кавалеров» – Нарышкиных, Вяземского, Колычева и других – не представлял ему соперника по своим личным качествам. Все пели одну песню, которую запевал Яков Игнатьев, и молодой царевич воспитывался в бесплодной, раздражающей и вместе иссушающей нравственные силы тайной оппозиции отцовскому правительству. Царевич жил весело в «своей компании», привыкал пировать «по-русски», как он выражался, что не могло не вредить его здоровью, не очень крепкому и от природы. Ученье и при Гюйссене, как видно, было не очень серьезное, несмотря на блистательный аттестат наставника. Царевич был охотник читать и читал все, что было переведено на славянский язык, т. е. преимущественно церковные книги, что, разумеется, опять укрепляло его в одном направлении и делало для него необходимым разговор с духовными лицами. Мы можем поверить Гюйссену, что царевич прочел библию на немецком языке, что было ему легко с учителем и когда славянская библия была уже прочтена несколько раз; мы можем поверить, что царевич привык с большею или меньшею правильностию объясняться по-французски и по-немецки; но грамматически эти языки не изучались, и другие предметы проходились, царевич страдательно выслушивал урок учителя, не привыкая к самодеятельности, к преодолению трудностей. Без Гюйссена дело пошло еще хуже: царевич получил более возможности заниматься, чем хотел, что было приятнее. Жилось спокойно, весело, и вдруг весть, что высшие, т. е. отец с своими приближенными, едут в Москву или царь вызывает сына к себе! Компании становится страшно; всех страшнее, всех тягостнее царевичу. Незаметно, бессознательно и безотчетно он поставил себя в такие отношения к отцу, позволил себе наслушаться и наговорить об нем столько дурного, что всякое нежное, родственное чувство и вместе чувство уважения исчезло, их заменили неприязнь и страх; Алексею было тяжело, невозможно посмотреть отцу прямо в глаза; если отец не знал, то он сам знал очень много за собою. Зачем приедет отец в Москву? Что прежде всего сделает при свидании с сыном? Потребует отчета в том, чему научился: сделает экзамен. Сын знает, что на экзамен не готов, следовательно, надобно будет выслушивать упреки, придется вытерпеть и побои. А если как-нибудь отец узнает что-нибудь еще?… Мучительное, адское состояние! Отсюда, разумеется, первое пламенное желание – освободиться из этого положения, хотя бы уйти куда-нибудь! А было бы хорошо, если бы навсегда можно было освободиться… Страшная, грешная мысль, надобно покаяться на духу. «Бог простит, мы все того же желаем», – отвечает духовник.
Высшие уехали; стало легко, и легко стало не одному царевичу, не одной его компании; легко стало многим в Москве, всем тем, для которых приезд царя был также соединен с экзаменом. Многие и по этому одному должны были сочувствовать царевичу. Но, кроме того, были и другие причины сочувствия. Сочувствовали царевичу старинные родовитые вельможи. Царь Петр не вынес из своей юности никакой неприязни к боярам, к старым родам; к борьбе между его матерью и сестрою не примешивалась нисколько борьба сословная. Когда началась преобразовательная деятельность, преобразователь не обошел никого из сколько-нибудь способных родовитых людей; но работы было слишком много, работников оказалось мало, и Петр кликнул клич по способных людей, в каких бы углах они ни скрывались; с необыкновенным искусством, столь важным в его деле, выдвигались наверх лучшие силы народа. Подле старых, родовитых людей наверху явилась толпа новых деятелей, выхваченных снизу. Такое товарищество не понравилось родовитым людям, особенно когда выше всех, главным любимцем царя стал человек новый, Меншиков, пред которым все люди родовитые должны были преклоняться. Это было тяжелее всего для них, и нареканиям, жалобам на Меншикова, насмешкам над ним не было конца, и более всего не прощали они Петру светлейшего князя. Царевич слышал чаще всего эти громкие жалобы, нарекания и насмешки и вследствие этого привыкал видеть в светлейшем князе главное зло отцовского царствования, зло, от которого он, царевич, прежде всего должен был освободить Россию. Тем легче предавался Алексей вражде к Меншикову, что здесь он не должен был испытывать никакой борьбы, никаких нравственных препятствий: Меншиков был человек чужой, не по мере своей занявший первенствующее положение, обманывавший царя, следовательно, враг ему, как представляли люди, окружавшие царевича. Представлялось и другое на вид: кто ближе к отцу-царю, как сын и наследник? Но выходит, что ближе сына и наследника любимец, светлейший князь; тут уже дело прямо касалось Алексея, тут было соперничество. Соперничество, вражда усиливались еще тем, что этим чувствам можно было предаваться втихомолку; в Преображенском, среди своей компании, можно было делать всевозможные выходки против светлейшего князя; но, когда являлся отец и с ним Меншиков, последнему оказывалось всевозможное уважение. Когда человек энергический стесняется в своих прирожденных стремлениях, то он дает простор своим чувствам и выходит на явную борьбу, в которой гибнет или торжествует; но когда стесняется в своих наклонностях и привычках человек без сильного характера, каким был Алексей, то он скрывает свои чувства, прибегая к орудиям слабого – хитростям и обманам – и против неприязненных для его природы требований выставляет страдательное упорство, всего более раздражающее.
Наконец, люди, которые не имели ничего против царя и его любимца, считали необходимым применяться ко взгляду царевича и окружавших его для обеспечения себя в будущем: царь не щадит себя, подвергается беспрестанным опасностям, несчастие может легко случиться. Этим желанием многих обеспечить себя в будущем объясняется важное значение дяди Алексеева по матери Абрама Федоровича Лопухина. Петру доносили на Лопухина: «Бояре твоего указа так не слушают, как Абрама Лопухина, в него веруют и боятся его; он всем завладел, кого велел обвинить, того обвинят, кого велит оправить, того оправят, кого велит от службы отставить, того отставят, и, кого захочет послать, того пошлют». Лопухин имел влияние и на страшного Ромодановского, что видно из следующего письма царевича к духовнику: «Слышал я от зятя вашего, что господин Ромодановский, будучи в Петербурге, доносил государю батюшке о нем, а как и для чего, он неизвестен, и просил меня, чтоб мне о сем осведомиться, и я прошу вас, изволь о сем осведомиться чрез господина Лопухина, а инак, кроме его, невозможно, для того что он с ним умеет обходиться».
Опасения насчет будущего, могшего быть очень близким, должно было сдерживать и людей, которым не нравилось направление, господствовавшее в компании царевича; царь и Меншиков не знали об этом направлении; Петр не предполагал ни в ком из окружавших сына его враждебного для себя влияния; он боялся одного: связей с Суздалем, влияния матери, и в эту сторону обращены были все подозрения, все предосторожности. В 1708 году царевна Наталья Алексеевна дала знать брату, что царевич тайно виделся с матерью. Отец вызвал его в Жолкву и оттуда отправил в Смоленск для приготовления провианта и сбора рекрут; у царевича и при отце были приятели, как видно из письма его к духовнику: «Получил я письмо от батюшки из Тикотина, изволил писать, чтоб мне ехать к нему в Минск, и оттуда пишут ко мне друзья мои, чтоб ехать без всякого опасения». Гнев действительно прошел, и царевич осенью приехал в Москву с новым значением, значением правителя. Между прочим, молодой правитель должен был наблюдать за укреплениями Москвы на случай прихода шведов; но как он относился к этому отцовскому распоряжению, как считал его бесполезным, видно из письма его к духовнику, писанному еще до приезда в Москву: «Король шведский намерен идти к Москве, и от батюшки послан к вам Иван Мусин, чтоб город крепить для неприятеля, и будет, войска наши при батюшке сущия, его не удержат, вам нечем его удержать; сие изволь про себя держать и иным не объявлять до времени и изволь смотреть места, куда б выехать, когда сие будет». Царевич – правитель; но известно, как царь был требователен к людям, занимавшим правительственные должности, особенно в такой страшный год, как 1708, в конце года грозное письмо от отца к сыну: «Оставив дело, ходишь за бездельем». Царевич в испуге обратился к заступничеству двух женщин, близких к Петру: «Катерина Алексеевна и Анисья Кирилловна, здравствуйте! Прошу вас, пожалуйте, осведомясь, отпишите, за что на меня есть государя батюшки гнев: понеже изволит писать, что я, оставя дело, хожу за бездельем, отчего ныне я в великом сумнении и печали». Екатерина Алексеевна любила или считала для себя нужным заступаться у «хозяина» за всех, кто к ней обращался. Вслед за приведенным письмом два новых письма к ней от царевича: «За вашу ко мне явленную любовь всеусердно благодарствую и впредь прошу, пожалуй, не остави меня в каких прилучившихся случаях, в чем надеюсь на вашу милость». Другое: «Зело благодарствую за милость вашу к себе, что получил чрез ваше ходатайство милостивое писание государя батюшки».