История России с древнейших времен. Том 28. Продолжение царствования императрицы Екатерины II Алексеевны. События 1768-1772 гг.
Шрифт:
Между тем в Петербурге, где хотели, чтоб Сальдерн собирал как можно больше людей, которыми Россия могла бы располагать в нужном случае, в Петербурге не могли быть довольны известиями, что посол своим обхождением отогнал от себя всех, которые до тех пор считались приверженцами России. В Петербурге знали, как в Версали восхищались тем, что поведение Сальдерна в Варшаве портит русское дело между поляками, и не могли не сделать замечаний послу. 25 сентября Сальдерн отвечал Панину на эти замечания: «Я могу и хочу претерпеть все, но я никогда не позволю, чтоб Россия была унижена в то время, как я нахожусь ее представителем. Негодяи имели здесь намерение сделать из меня второго Кейзерлинга; они употребили столько средств, чтоб вовлечь меня в свои сети. К несчастию, судьба хотела, чтоб я был непосредственным преемником старой бабы, который, будучи природным русским, сносил жестокие оскорбления, хотя был не только послом, но и командиром целого корпуса русской армии. Для чести нации я буду сообразоваться с поведением покойного генерала Кейта во время пребывания его в Швеции. Твердость, сила, поведение сериозное были необходимы, чтоб заставить уважать мое звание со дня моего приезда сюда, уважать мои ответы утвердительные и отрицательные. Необходимо было приучить поляков к порядку вещей, совершенно пренебреженному моим предшественником, отучить от хаоса, намеренно произведенного известным вам интриганом. Будьте уверены, что это сочинение моих врагов, будто мое поведение отличается жестокостию. Сила великого моего врага заставила меня решиться непременно покинуть свой пост. Но теперь мне нельзя объяснить все подробности этого дела… Генерал Бибиков приехал. Вы знаете, что это не князь Репнин. Вы знаете
Решение, принятое в Петербурге, – в случае нужды достигнуть своей цели в Польше и без Австрии, не смотреть на ее угрозы, не бояться и войны с нею даже и при войне польско-турецкой, – это решение казалось Сальдерну безрассудным, и он всеми средствами старался убедить Панина переменить его. «Есть ли возможность, – писал Сальдерн, – начинать новую войну, не кончивши первой? Хорошо, не будем бояться Австрии и будем презирать Польшу; но в каком положении находится внутренность нашей империи? Я боюсь, что средства ее истощены. К умножению затруднений моровая язва опустошает даже столицу. Есть ли у нас войско? Можем ли мы надеяться иметь его, пока президент Военной коллегии Чернышев, ныне царствующий, повелевает как деспот, образует войско на бумаге и громоздит иллюзию на иллюзии, чтобы заставить государыню верить, что крестьяне, нынче поставленные в рекруты, завтра будут обучены и наполнятся воинственным духом. Что, наконец, подумает народ, видя, как его братьев поведут на убой? Неужели вы думаете, что офицер и солдат еще не устали от настоящей войны, что она им еще не опротивела? Я знаю столько насчет этого, что никак уже сомневаться не могу. Я не говорю о грубости и жестокости, которыми наши генералы возбуждают к себе ненависть от первого до последнего офицера. От усталости и унижения всякое честолюбие исчезает в офицере; он оставляет службу и замещается таким, который принужден служить и все сносить по неимению других средств к существованию. Солдат устал и упал духом. Все это здесь точно так же, как и на Дунае. Охотничья собака не подвергается такой устали. Истомленные долгою гоньбою, едва дышащие, они настигают наконец неприятеля и дерутся, и такая война продолжается четыре года, теперь следствия ее сказываются, войско не может более ее выносить. Я готов верить, что новая война необходима для окончания старой. Я бы в душе одобрил ваше намерение, если бы области, которые хочет приобресть себе король прусский, были менее важны, если бы он домогался только Вармии и участка на реке Нетце, но вся польская Пруссия – это смертельный удар для Польши, да и не для одной Польши, а для всего балтийского поморья. Округление такого рода способно потрясти политическое равновесие Европы. Исполненный глубочайшего уважения и нежности к вам, я не могу от вас скрыть, что прусский король, обуянный желанием новых приобретений, видит дурно, рассчитывает еще хуже и делает ложные силлогизмы. Голова его занята одним этим приобретением, и, не имея еще на руках прямого неприятеля, он пренебрегает затруднениями, которые последуют для нас. Если этот план должен быть исполнен, то король прусский никогда не увидит ему конца. Эта война будет самая упорная в XVIII веке».
Бибиков приехал, но Веймарн не торопился уехать, и Сальдерн видел в этом интригу с его стороны. «Я знаю наверное, – писал Сальдерн, – что он с некоторыми офицерами содействовал тайно усилению конфедератов. Боюсь, что гнусная политика Веймарна удержит Бибикова еще несколько недель в Варшаве. Мне кажется, он делает это нарочно, чтоб удобное время прошло, затруднения увеличились и новые меры Бибикова не могли быть приведены в исполнение».
Положение дел в Польше, сознание, что он приехал повернуть дело к лучшему и ничего не сделал, беспокойство насчет усложнения дел по поводу раздела Польши, невозможность выполнить Панинские инструкции – ничего не делать и в. то же время приобретать преданных России людей, страх пред новою войною, которую, по его мнению, Россия не имела средств вести с успехом, – все это привело Сальдерна в такое состояние, что он стал требовать увольнения из Варшавы. «Я не могу долее здесь оставаться, – писал он к Панину 8 октября, – умоляю вас как друга подумать серьезно о моем отозвании. Я готов принести вам жертву, остаться здесь зиму до первого апреля, когда я могу прямо отправиться на воды. Обещаю вам в это время наставлять Бибикова относительно наших дел в Польше, укажу ему все опасности, все подводные камни, которых он обязан будет избегать; я буду смотреть на него как на брата и сделаю все, чтоб наставления были для него приятны». Досада и раздражение Сальдерна будут еще более понятны, если мы обратим внимание на известия, что на Сальдерна при его отъезде из Петербурга возлагались большие надежды относительно умиротворения Польши, рассчитывали, что он успеет удовлетворить всех, и католиков и диссидентов.
15 октября Сальдерн счел необходимым дать знать Панину о поступках папского нунция Дурини. «Нунций, – писал Сальдерн, – есть самый опасный наш неприятель в Польше как по своим личным действиям, так и по характеру представителя власти светской и духовной вместе; его злоба к нам выразится во всей силе и выразится с успехом в минуту обнаружения наших замыслов. Он способнее всех произвести народное объединение, которое мы должны предотвращать. Неблагонамеренные поляки всегда будут употреблять его для достижения своих целей. Это крепость, за стенами которой они давно скрывают свои замыслы и интриги. Необходимо удалить нунция из Варшавы. Я знаю, что это не обойдется без шума; я бы желал пощадить себя и вас от употребления этого рода насилия, которое взволнует публику; но если он останется здесь, то чего можно ожидать от человека грубого, безумного и пьяного? Наши друзья в Польше очень удивлены, что папский нунций наносит, так сказать, публичные оскорбления польскому королю, находящемуся под покровительством России, и действует против ее войск, ибо он публично проповедует, что истреблять их есть богоугодное дело. Часто они упрекают меня за равнодушие, с каким я смотрю на безрассудство нунция». Прочтя это письмо, императрица написала Панину: «Прикажите адресоваться нашему какому-то министру к сардинскому, дабы чрез сей двор папу склонить к отзыву своего бешеного нунциюса из Варшавы и напомнить папе, что в нашей воле убавить его впредь власть в близ нас лежащих местах, и для того, чтоб все осталось в статукво; чтоб он изволил нунциюса сменить, пока время есть и графу Орлову еще остается папские порты посетить. Только напишите к Сальдерну, чтоб нунциюса сам не выслал или не арестовал, дабы нас с турками не сравняли, а требование смены нунциюса можно чрез куриера послать; сверх того, и Шувалов в Риме, то чаю, что если ему велите о сем папе говорить, то не сумневаюсь, что сделано будет, да и сардинский двор поможет».
На другие письма Сальдерна Панин отвечал по-прежнему наставлениями держать все и всех в бездейственном и нерешительном положении. Умер старик великий гетман коронный Браницкий; в Петербурге было решено оставить его место незанятым до поры до времени; король писал к императрице, прося согласиться на назначение гетманом Ржевуского; последний далеко не был приятен петербургскому двору, и на королевское письмо сочли за лучшее вовсе не отвечать. Но Екатерина отвечала на письмо Понятовского, которым он уведомлял ее о покушении на его жизнь. Сальдерну и Бибикову было приказано: не раздражая по возможности польское правительство участием в полицейских мерах относительно безопасности столицы, принять, однако, меры, необходимые для безопасности короля, собственной и войска русского, доискиваться
Это писалось тогда, когда по всей Польше раздавались громкие вопли против притеснений прусских войск, вошедших уже в польские области. Французский агент писал своему двору из Варшавы: «Прусские войска вошли в Польшу и возбудили своим поведением жалобы гораздо сильнее тех, которые раздавались против русских и конфедератов. Русские также недовольны поведением пруссаков, потому что последние захватывают припасы, приготовленные для русских войск, ничто не ускользает от прусского хищничества. Пруссаки берут с одной стороны, а конфедераты – с другой, и, по-видимому, между ними нет никакого несогласия». Французский поверенный в делах в Данциге писал в Версаль: «Верно, что прусский король с некоторого времени делает полякам зла более, чем русские сделали в четыре года».
По поводу этих прусских насилий Сальдерн имел любопытный разговор с Бенуа. Когда Сальдерн представлял ему впечатление, производимое на поляков поведением пруссаков, и следствия таких слишком ускоренных мер, то Бенуа, пожав плечами, отвечал: «Надеюсь, что король, мой государь, приготовился ко всем могущим произойти следствиям». Но, описывая этот разговор Панину, Сальдерн бессознательно обнаруживает, что прусскому королю нечего было бояться последствий впечатления, производимого на поляков поведением его войска: «Поляки, где бы ни собрались, ни о чем больше не говорят, как о реконфедерации. Я хлопочу одинаково об успокоении умов и разделении мнений. Счастье, что, за исключением господствующей фамилии (Чарторыйских), нет троих людей с одинаковым образом мыслей». Относительно поступков Фридриха II Сальдерн писал: «Непонятно, каким образом этот государь так спешит обнаружением своих намерений. Я не стану обвинять его в злонамеренности; но верно то, что он не соблюдает ни малейшего благоразумия и не знает меры. Теперь он занял город Познань баталионом пехоты и гусарским полком, и его офицеры живут по-братски с конфедератами. Пруссаки употребляют конфедератов чтоб силою брать на землях наших друзей все запасы. Я говорю об этом Бенуа, а он только пожимает плечами и обещает писать своему королю. Сам я больше не буду говорить, а буду заставлять говорить Бибикова всякий раз, как наши солдаты в Торне или Петрокове будут голодать благодаря пруссакам, которые даром забирают все съестное». 3 декабря Сальдерн писал: «Пруссаки забирают припасы в 10 милях от Варшавы, а нам недостанет продовольствия здесь, как недостает уже нашим отрядам, находящимся в Ловиче и Торне. Бедствия увеличивают число конфедератов со дня на день; наши друзья разорены, они вопиют, приходят, пишут ко мне вопиют к небу; но небо так же глухо, как и я. Прусский министр так же глух к этим воплям, как и я, король не пишет ему ни строки об этом. К увеличению бедствий прусский король прислал сюда с жидами два миллиона дурных талеров с изображением ныне царствующего короля».
Но Бибиков, которого Сальдерн хотел заставить объясняться с Бенуа, смотрел гораздо спокойнее на дело. «Не заботьтесь о конфедератах, – писал он Панину, – они так ничтожны, что если не помешает что-нибудь особенное, то будущею весною выживу их из тех гнезд, где они теперь величаются со всеми французскими вертопрахами, и разве одно им будет убежище – австрийские земли. Да беда моя – общий наш друг посол: такая горячка и такая нетерпеливость, что с ног сбивает. При самой пустой и неосновательной от поляков вести (а их, по несчастию, здесь много) зашумит и заворчит: вот конфедераты усиливаются, вот уже они там и сям, а мы ничего не делаем, мы пропадем, они у нас отнимут все продовольствие! Нужны бывают все мое хладнокровие и все почтение к старику, чтоб удержать в пределах его запальчивость и напуски. Но будьте уверены, что сохраню эти качества, несмотря на странность его свойств. Часто мне кажется, что он совсем не тот, которого мы прежде знали; примечаю в нем странные подозрения: между прочим, кажется ему, что я с поляками очень вежлив и на его счет хочу приобресть любовь; иногда кажется ему, что не довольно бедного посла почитаю. Нередко уж и объяснялись, и я не раз от него слышал: „Помните, мой дорогой и достойный друг, что я представитель России и ваш бедный посол“. Я его иногда смехом, иногда серьезно переуверяю, что у меня и в голове нет его унижать и что я и без посольства привык его почитать, да и теперь он дороже мне как мой друг Сальдерн, нежели посол. И после этого опять хорошо идет. А когда придет подозрение на мою вежливость, то начнет говорить: „Вы меня выдаете, своего друга и посла, вы так учтивы с этими мошенниками-поляками, надобно обходиться с ними, как с канальями: они этого заслуживают“. В этом случае я прибегаю к своему красноречию и шутке: со смехом стану ему говорить, что не могу так грубиянить, как он, ему, как старому человеку, больше простят, а про меня скажут: русский невежа, жить не умеет. Клянусь вам Богом, что по временам причиняет он мне больше заботы, чем все вместе конфедераты. Если здешние наши политические дела имеют по желанию нашему какой успех, то извольте почитать единственным основанием этому глупость, трусость и нерешительность поляков. Ненависть их к нашему другу невыразима, а боятся его, как пугала какого-нибудь».
Бибиков успокаивал насчет Польши; но Остерман не мог этого делать относительно Швеции и, главное, тяготил беспрестанными требованиями денег для поддержания русской партии.
1 февраля Остерман прислал из Стокгольма известие о внезапной кончине короля. Необходимым дополнением к этому известию было требование денег для поддержания «благонамеренных патриотов, устремляющихся на сохранение национальной вольности». Относительно нового короля, Густава III, Остерман писал Панину: «О вступившем на престол короле за действительным ныне его в Париже прибытием, кажется, и никакого сумнения не остается, чтоб он теперь уже сам для себя у французского двора все то не выходил, чего когда-либо от него ожидать было можно, и, судя по веселым лицам господ шляп, довольно их полагаемую на То надежду приметить можно. Которая партия на будущем сейме поверхность получит, о том еще теперь судить нельзя; верно одно, что противною партиею все удобовозможные меры к приобретению поверхности приняты, к чему здешние их креатуры банкиры и потребные первые деньги знатными суммами выдали, и всякая вероподобность есть, что фельдмаршал граф Ферзен будет молодому государю наиглавнейшим ментором». Вожди благонамеренных представили Остерману смету, во что обойдется первое составление сейма в их пользу: для этого надобно было более 250000 рублей, потому что деньги должны быть истрачены в пяти провинциях и ста шести городах кроме издержек на приезд дворянства, покупку полномочий и прочего, причем Стокгольм не шел в расчет. Остерман сильно жаловался на вздорожание дворянских полномочий: прежде платили от двух до трех тысяч, а теперь и за десять тысяч талеров едва можно было достать. Но можно было рассчитывать на то, что в королевском семействе не будет единства: вдовствующая королева объявляла постоянно, что не намерена более вмешиваться в политические дела, а брат королевский принц Карл, приобретая час от часу больше популярности, обнадеживал благонамереных в своей милости, говоря, что ему не меньше их нужно сохранение вольности.
Благонамеренные взяли верх при выборах в мещанском сословии, причем Остерманом и английским посланником истрачена была немалая сумма денег. Победа обошлась так дорого, что в апреле Остерман послал в Петербург нарочного курьера с требованием новой присылки денег, объявляя, что у него осталось не более 9000 рублей. Екатерина написала Панину: «Лучше дать денег. нежели видеть в Швеции самодержавство и с ним войну посредством французских денег и интриг; итак, старайтесь, чтоб Остерман снабжен был нужным и в пору». Это нужное состояло в 337900 рублях.