История России с древнейших времен. Том 8. От царствования Бориса Годунова до окончания междуцарствия
Шрифт:
Но признание Игнатия не могло окончательно утвердить нового царя на престоле: это могло сделать только признание матери, царицы Марфы. Великий мечник (новое достоинство придворное, учрежденное Лжедимитрием по образцу польскому), знаменитый впоследствии князь Михаила Васильевич Скопин-Шуйсккй, был послан за Марфою и привез ее в Москву 18 июля; царь встретил ее в селе Тайнинском и имел с ней свидание наедине в шатре, раскинутом близ большой дороги; говорят, Марфа очень искусно представляла нежную мать, народ плакал, видя, как почтительный сын шел пешком подле кареты материнской; Марфу поместили в Вознесенском монастыре, куда царь ездил к ней каждый день. Вскоре по приезде матери, 30 июля, Лжедимитрий венчался на царство по обыкновенному обряду. Объявлены были милости: мнимый дядя царя, Михаила Федорович Нагой, получил звание конюшего боярина, Филарет Никитич Романов возведен в сан ростовского митрополита, брату его, Ивану Никитичу, дано боярство. Бывший царь и великий князь тверской, Симеон Бекбулатович, был также вызван из ссылки и явился при дворе с прежнею честию: мнимый сын Грозного не боялся его совместничества. Между пожалованиями видим и небывалые: двое думных дьяков – Василий Щелкалов и Афанасий Власьев – были произведены в окольничие. Замечательно, что Лжедимитрий, еще будучи в Польше, говорил о покровительстве, оказанном ему Щелкаловыми, и замечательно, что Борис удалил Василия Щелкалова от дел. Из родственников и приверженцев бывшего царя подверглись ссылке 74 семейства.
Не проходило дня, в который бы царь не присутствовал в Думе. Иногда, слушая долговременные бесплодные споры думных людей о делах, он смеялся и говорил: «Столько часов вы рассуждаете и все без толку! Так я вам скажу: дело вот в чем!» – и в минуту, ко всеобщему удивлению, решал такие дела, над которыми бояре долго думали. Он любил и умел поговорить; как все тогдашние грамотеи, любил приводить примеры из истории
Относительно крестьян и холопей в правление Лжедимитрия сделаны два распоряжения: 1) приговорили бояре: «Если дети боярские, приказные люди, гости и торговые всякие люди станут брать на людей кабалы, а в кабалах напишут, что занял у него да у сына его деньги и кабалу им на себя дает, то этих кабал отцу с сыном писать и в книги записывать не велеть, а велеть писать кабалы порознь, отцу особая кабала и сыну особая, сыну же с отцом, брату с братом, дяде с племянником кабал писать и в книги записывать не велеть. Если же отец с сыном или брат с братом станут по служилым кабалам на ком-нибудь холопства искать, то этим истцам отказывать, а тех людей, на кого они кабалу положат, освободить на волю». Этот приговор состоялся, вероятно, для избежания следующего случая: вольный человек брал деньги и давал на себя служилую кабалу; взявший кабалу, чтоб упрочить в случае своей смерти холопа и наследникам своим, сыну, брату или племяннику, писал, что холоп взял деньги у обоих, и таким образом делал его холопом для обоих, что могло случиться без ведома неграмотного холопа; особые же кабалы никак не могли быть даны без его ведома. Закон имел, вероятно, целию ограничить распространение холопства, чтобы сын или вообще наследник не мог наследовать холопей умершего отца или родственника.
Другой боярский приговор касается беглых крестьян: «Если землевладелец будет бить челом на крестьян, сбежавших с его земли за год до бывшего голода, то беглецов сыскивать и отдавать старым помещикам. Если крестьяне бежали к другим помещикам и вотчинникам в голодные годы, но с имением, которым прокормиться им было можно, то их также сыскивать и отдавать старым помещикам и вотчинникам. Если крестьяне бежали далеко, из подмосковных городов на украйны или обратно, и пошли от старых помещиков с имением, но растеряли его дорогою и пришли к другим помещикам в бедности, про таких велено было спросить окольных людей старого поместья, и если они скажут, что крестьянин был прежде не беден и сбежал с имением, достаточным для прокормления, то беглеца отдать прежнему помещику; если же окольные люди скажут, что крестьянин бежал в голодные годы от бедности, было нечем ему прокормиться, такому крестьянину жить за тем, кто кормил его в голодные года, а истцу отказать: не умел он крестьянина своего кормить в те голодные года и теперь его не ищи. Если крестьяне в голодные года пришли в холопи к своим или чужим помещикам и вотчинникам и дали на себя служилые кабалы, а потом старые помещики или вотчинники станут их опять вытягивать к себе в крестьяне, в таком случае сыскивать накрепко: если шел от бедности, именья у него не было ничего, то истцам отказывать: в голодные лета помещик или вотчинник прокормить его не умел, а сам он прокормиться не мог и от бедности, не хотя голодною смертию умереть, бил челом в холопи, а тот, кто его принял, в голодные года кормил и себя истощал, проча его себе, и теперь такого крестьянина из холопства в крестьяне не отдавать, и быть ему у того, кто его в голодные лета прокормил, потому что не от самой большой нужды он в холопи не пошел бы. Если кабальный человек станет оттягиваться, будет говорить, что помещик взял его во двор с пашни насильно, а ему прокормиться было нечем, в таком случае сыскивать по крепостям: если крепости будут записаны в книге в Москве или других городах, то холоп укрепляется за господином, потому что если бы кабала была взята насильно, то крестьянин должен бить челом у записки; если же кабалы в книги не записаны, то им и верить нечего. Если же крестьяне бежали за год до голода или год спустя после него, то их сыскивать прежним помещикам и вотчинникам, в случае же спора давать суд; равно если крестьяне пошли в холопи до голода, то обращаются снова в крестьянство»; приговор оканчивается повторением старого постановления, что на беглых крестьян далее пяти лет суда не давать. Этот приговор особенно замечателен тем, что в нем ясно высказано различие, существовавшее в то время между состоянием крестьянина и состоянием холопа. Милости нового царя достигли и отдаленных остяков: притесненные верхотурскими сборщиками ясака, остяки просили царя, чтобы велел собирать с них ясак по-прежнему из Перми Великой; Лжедимитрий сделал более: он освободил их совершенно от сборщиков, приказал им самим отвозить ясак в Верхотурье.
После царского венчания своего Лжедимитрий отпустил иностранное войско, состоявшее преимущественно из поляков, выдав ему должное за поход жалованье, но этот сброд, привыкший жить на чужой счет, хотел подолее повеселиться на счет царя московского; взявши деньги, поляки остались в Москве, начали роскошничать, держать по 10 слуг, пошили им дорогое платье, стали буйствовать по улицам, бить встречных. Шляхтич Липский был захвачен в буйстве и приговорен к кнуту; когда перед наказанием, по обычаю, стали водить его по улицам, то поляки отбили его, переранивши сторожей. Царь послал сказать им, чтобы выдали Липского для наказания, иначе он велит пушками разгромить их двор и истребить их всех. Поляки отвечали, что помрут, а не выдадут товарища, но, прежде чем помрут, наделают много зла Москве. Тогда царь послал сказать им, чтобы выдали Липского для успокоения народа, а ему не будет ничего дурного, и поляки согласились. Пропировавши и проигравши все деньги, поляки снова обратились к царю с просьбами, когда же тот отказал им, то они отправились в Польшу с громкими жалобами на неблагодарность Лжедимитрия. Осталось при царе несколько поляков, его старых приятелей, несколько способных людей, необходимых ему для сношений с Польшею, как, например, братья Бучинскпе; остались в прежнем значении телохранителей царских иностранцы, набранные Борисом, преимущественно из ливонцев. Лжедимитрий ласкал их не менее Бориса, испытав их храбрость и искусство воинское в битвах, которые они выдержали против него под знаменем Годунова.
И на Бориса дошли до нас сильные жалобы за то, что он очень любил иностранцев, отчего распространилось пристрастие к иностранным обычаям. Легко понять, что гораздо более поводов к подобным жалобам должен был подать Лжедимитрий, человек молодой, с природою необыкновенно живою, страстною, деятельною, человек, сам побывавший на чужбине. Он ввел за обедом у себя музыку, пение, не молился перед обедом, не умывал рук в конце стола, ел телятину, что было не в обычае у русских людей того времени, не ходил в баню, не спал после обеда, а употреблял это время для осмотра своей казны, на посещение мастерских, причем уходил из дворца сам-друг, без всякой пышности; при обычной потехе тогдашней, бою со зверями, он не мог по своей природе оставаться праздным зрителем, сам вмешивался в дело, бил медведей; сам испытывал новые пушки, стрелял из них чрезвычайно метко; сам учил ратных людей, в примерных приступах к земляным крепостям лез в толпе на валы, несмотря на то что его иногда палками сшибали с ног, давили. Все это могло казаться странным; отступление от старых обычаев могло оскорблять некоторых; трудно сказать, что оно могло оскорблять всех, потому что пристрастие к иноземным обычаям начало распространяться еще при Годунове. Могли оскорбляться некоторые приближенные люди, большинство не было свидетелем уклонения самозванца от старых обычаев; молодечество его, видное для всех, конечно, не могло оскорблять большинства.
Сильнее всего могли оскорбляться пристрастием самозванца к чужой вере. Он принял католицизм, но из всего видно, что это принятие было следствием расчета: в Польше оно было необходимо ему для получения помощи от короля, то есть от иезуитов. Теперь, когда он уже сидел на престоле московском, ему нужно было сохранить дружеские отношения
Между тем как все это происходило в Москве, деятельно велись сношения внешние, преимущественно с Польшею и Римом. Когда Лжедимитрий еще боролся с Годуновым, в Польше сейм высказался против него. В инструкциях послам воеводства Бельзского, написанных Замойским, говорилось: «О подлинности Димитрия господарчика нет достоверности; да если бы даже и была, то удивительно нам, как решились помогать ему частным образом, мимо сейма: прежде не бывало ничего подобного, дурной это пример в республике; знаем, что король с господарем московским заключил перемирие и подтвердил его клятвою, но если присяга всякого человека священна, то тем более должна быть священна присяга королевская, потому что король присягнул не только за себя, но и за нас». На сейме пан Остророг, каштелян познаньский, объявил, что, по его мнению, в таких делах, как Димитриево, нельзя принимать скорых решений: боюсь, говорил он, чтоб этот Димитрий не принес нам чего-нибудь дурного. Замойский говорил: «По моему мнению, дело это должно было отложить до сейма; не думаю (разве бог сделает особенное чудо), чтоб оно пошло хорошо: боюсь, чтоб слава наша, которую мы приобрели в чужих краях военными подвигами, не затмилась, если войска наши, столь страшные Москве при короле Стефане, будут поражены Борисом, таким негодным человеком, ибо в чужих краях не знают, пошло ли в Москву только козачество или войско польское. Что касается до самого Димитрия, то никак не могу себя убедить, чтоб его рассказ был справедлив. Это похоже на Плавтову или Теренциеву комедию: приказать кого-нибудь убить, и особенно такого важного человека, и потом не посмотреть, того ли убили, кого было надобно! Величайшая была бы глупость, если бы велено было убить козла или барана, подставили другого, а тот, кто бил, не видал. Притом и, кроме этого Димитрия, есть в княжестве Московском настоящие наследники престола, именно князья Шуйские; легко увидать их права из летописей русских. По-моему, надобно послать к московскому князю с объявлением, что дело сделалось без согласия короля и республики». В артикулах, поданных на сейме, прямо было сказано: «Будем стараться всеми силами, чтоб смута, начатая московским господарчиком, была утушена, чтоб от московского государя ни Корона, ни Литва никакого вреда не потерпели. С теми, которые бы осмелились нарушить мир с чужими государствами, должно поступать как с изменниками». Король не одобрил этих артикулов.
Успех Лжедимитрия на время заставил недовольных молчать; Мнишек торжествовал; он прислал к боярам и всему московскому рыцарству письмо, в котором называл себя началом и причиной возвращения Димитриева на престол предков и обещался, как скоро приедет в Москву, способствовать увеличению прав боярских и дворянских. Бояре Мстиславский и Воротынский с товарищами отвечали ему: «В грамоте своей писал ты и речью приказывал к нам с посланцем своим, что ты великому государю нашему в дохождении прирожденных панств его служил и промышлял с великим раденьем и вперед служить и во всем добра хотеть хочешь: и мы тебя за это хвалим и благодарим». Царь немедленно отправил Афанасия Власьева в Краков уговаривать Сигизмунда к войне с турками и испросить согласие его на отъезд Марины в Москву; секретаря своего Яна Бучинского отправил для переговоров с Мнишком; из наказов, данных Бучинскому, можно ясно видеть желание царя, чтоб поведение жены иноверки не произвело неприятного впечатления на народ: так, он домогался у Мнишка, чтоб тот выпросил у легата позволение Марине причаститься у обедни из рук патриарха, потому что без этого она не будет коронована, чтоб ей позволено было ходить в греческую церковь, хотя втайне может оставаться католичкою, чтоб в субботу ела мясо, а в середу постилась по обычаю русскому, чтоб голову убирала также по-русски. Говорят, будто Сигизмунд сказал Власьеву, что государь его может вступить в брак, более сообразный с его величием, и что он, король, не преминет помочь ему в этом деле, но Власьев отвечал, что царь никак не изменит своему обещанию; прибавляют, что Сигизмунд имел в виду женить Лжедимитрия на сестре своей или на княжне трансильванской. Сигизмунд скоро должен был оставить намерение породниться с царем и без настояний Власьева: к нему приехал какой-то швед из Москвы с тайными речами от царицы Марфы, в которых она извещала короля, что царь московский не ее сын. Сигизмунд немедленно объявил об этом известии Мнишку, который хотя, по-видимому, не обратил на него внимания, однако из медленности, с какою он сбирался в путь и ехал в Москву, можно заключить, что он чего-то опасался, ждал подтверждения своих опасений.
10 ноября в Кракове совершено было обручение, с большою пышностию, в присутствии короля. Власьев, представлявший жениха, не мог понять своего положения и потому смешил своими выходками. На вопрос кардинала, совершавшего обряд обручения, не давал ли царь обещания другой невесте, Власьев отвечал: «А мне как знать? О том мне ничего не наказано, – и потом, когда настоятельно потребовали решительного ответа, сказал, – если бы обещал другой невесте, то не послал бы меня сюда». Из уважения к особе будущей царицы он никак не хотел взять Марину просто за руку, но непременно прежде хотел обернуть свою руку в чистый платок и всячески старался, чтоб платье его никак не прикасалось к платью сидевшей подле него Марины. Когда за столом король уговаривал его есть, то он отвечал, что холопу неприлично есть при таких высоких особах, что с него довольно чести смотреть, как они кушают. Ясно после этого, с каким негодованием должен был смотреть Власьев, когда Марина стала на колена пред королем, чтоб благодарить его за все милости: посол громко жаловался на такое унижение будущей царицы московской. Исполняя желание царя, Власьев требовал, чтоб Мнишек с дочерью ехал немедленно в Москву, но воевода медлил, отказываясь недостатком в деньгах для уплаты долгов, хотя из Москвы пересланы были ему большие суммы, и Лжедимитрий просил его поспешить приездом, несмотря ни на какие расходы. Мы видели уже, что не один недостаток в деньгах мог быть причиною его медленности; так, в письме своем к Лжедимитрию он говорит, что в Польше много царских доброхотов, но также много и злодеев, которые распускают разные нелепые слухи; потом намекает на одну из важнейших причин своего замедления – связь Лжедимитрия с дочерью Годунова Ксениею и просит удалить ее. Самозванец поспешил исполнить требование: Ксения была пострижена под именем Ольги и сослана в один из белозерских монастырей. Но Мнишек все медлил; Лжедимитрий сердился, особенно досадовал он на невесту, которая не отвечала ему на его письма, сердясь за Ксению. Власьев, который после обручения уехал в Слоним и там дожидался Мнишка, писал к нему: «Сердцем и душою скорблю и плачу о том, что все делается не так, как договорились со мною и как по этому договору к цесарскому величеству писано; великому государю нашему в том великая кручина, и думаю, что на меня за это опалу свою положить и казнить велит. А по цесарского величества указу на рубеже для великой государыни нашей цесаревны и для вас присланы ближние бояре и дворяне и многий двор цесарский и, живя со многими людьми и лошадьми на границе, проедаются». Сам царь писал к нареченному тестю с упреком, что не только сам не дает о себе никакого известия, но даже задерживает гонцов московских; наконец Власьев, ждавши понапрасну целый месяц Мнишков в Слониме, решился сам ехать к ним в Самбор; его увещание подействовало, и Марина выбралась в дорогу, с огромною свитою родных и знакомых.