История русского романа. Том 1
Шрифт:
Всё сказанное подтверждает связь поведения и судьбы Печорина с традициями декабризма — с проблемой личной героики в том трагическом осмыслении, которое было придано ей в 30–х годах. Дело, однако, этим не исчерпывается — и именно потому, что речь идет не о 20–х, а о 30–х годах. Пользуясь выражением Никиты Муравьева, можно сказать, что для исторического понимания фигуры Печорина и всего романа надо выйти из круга политики в узком смысле и вступить в сферу «высшей поли тики» — в сферу нравственных и социальных идей. Ап. Григорьев заме тил в Печорине не только его родство с «людьми титанической эпохи», но и еще одну очень важную черту: «Положим или даже не положим, а скажем утвердительно, что нехорошо сочувствовать Печорину, такому, каким он является в романе Лермонтова, но из этого вовсе не следует, чтобы мы должны были „ротитися и клятися“ в том, что мы никогда не сочувствовали натуре Печорина до той минуты, в которую является он в романе, т. е. стихиям натуры до извращения их». [483] Что значат эти слова или, вернее, эта терминология? Кто вспомнит, что Ап. Григорьев уже в начале 40–х годов увлекался идеями утопических социалистов и в особенности некоторыми сторонами учения Фурье, [484] тот сразу увидит источник такой трактовки Печорина.
483
«Время», 1862, № И, отд. II, стр. 73.
484
См. примечания В. О. Костелянца к произведениям Ап. Григорьева 40–х годов («Комета», «Два эгоизма», «Олимпий Радин») в издании: Ап. Григорьев, Избранные произведения, изд. 2–е, изд. «Советский писатель», Л., 1959, стр. 524–527, 557—564.
Выше (в связи с «Княгиней Лиговской») уже говорилось об «эко- номо — политическом мечтателе» С. А. Раевском и о его влиянии на юного Лермонтова. Н. Л. Бродский
485
«Литературное наследство», кн. 45–46, стр. 310.
486
Е. Михайлова. Проза Лермонтова, стр. 320, 322. Почему-то в книге нет ссылки на статью Н. Л. Бродского.
П. В. Анненков вспоминает, что когда он в 1843 году приехал из Франции в Петербург, то «далеко не покончил все расчеты с Парижем, а, напротив, встретил дома отражение многих сторон тогдашней интеллектуальной его жизни». Он перечисляет книги, которыми зачитывались «целые фаланги русских людей, обрадованных взоможностию выйти из абстрактного отвлеченного мышления без реального содержания<т. е. гегельянства >к такому же абстрактному мышлению, но с кажущимся реальным содержанием». Эти книги служили «предметом изучения, горячих толков, вопросов и чаяний всякого рода», и среди них Анненков называет «систему Фурье» (очевидно, «Новый мир») как наиболее распространенную и популярную. [487] Начало этому увлечению (как видно и по письмам, и по воспоминаниям, и по журналам как иностранным, так и русским) восходит к началу 30–х годов, когда особенной популярностью стал пользоваться сен — симонизм. В 1838 году Герцен писал: «Каждая самобытная эпоха разрабатывает свою субстанцию в художественных произведениях, органически связанных с нею, ею одушевленных, ею признанных», — и прибавил там же: «…великий художник не может быть несовременен. Одной посредственности предоставлено право независимости от духа времени». [488] Было бы, конечно, очень странно и даже нелепо, если бы кто-нибудь стал утверждать, что «Герой нашего времени» написан под впечатлением теории страстей Фурье и представляет собою нечто вроде художественной иллюстрации к ней; однако было бы не менее странно, если бы противник взялся доказывать, что творчество Лермонтова (и, в частности, «Герой нашего времени») никак не соотносится с социально — утопическими идеями тех лет и что Лермонтов их не знал или не придавал им никакого значения. Ведь сами эти идеи рождены эпохой и составляют часть ее исторической действительности, ее «субстанции» так естественно, что они в том или другом виде должны были отразиться в художественном произведении, ставящем коренные вопросы общественной и личной морали. Россия 30–х годов, с ее закрепощенным народом и загнанной в ссылку интеллигенцией, была не менее, чем Франция, благодарной почвой для развития социально — утопических идей и для их распространения именно в художественной литературе, поскольку другие пути были для них закрыты. [489]
487
П. В. Анненков. Литературные воспоминания, Изд. «Academia», Л., 1928, стр. 301–302.
488
А. И. Герцен, Собрание сочинений, т. I, 1954, стр. 326–327.
489
Специального внимания и изучения заслуживает тот факт, что первый французский перевод «Героя нашего времени», сделанный в Париже А. А. Столыпиным (Монго), был напечатан в фурьеристской газете «D'emocratie pacifique» (с 29 сентября по 4 ноября 1843 года), во главе которой стоял В. Консидеран. В интересном сообщении о Столыпине М. Ангукина — Зенгер говорит: «Истинные умонастроения Монго — Столыпина, быть может, навсегда остались бы от нас скрытыми, если бы он не выдал себя с головой, напечатав во время своей поездки в Париж этот перевод в газете „D'emocratie pacifique“ на втором месяце ее существования. Выбор Столыпиным этого органа, конечно, не был случайным… Алексей Столыпин приехал в Париж, несомненно, подготовленный к восприятию проповеди „D'emocratie pacifique“. Известны фурьеристские настроения лермонтовского круга» («Литера- туирное наследство», кн. 45–46, стр. 752, 754). Фото с первой страницы (№ 60; от 29 сентября 1843 года), в котором напечатано начало «Героя нашего времени» («Un H'eros du si`ecle, ou les Russes dans le Caucase. 1–re partie. Chapitre 1–er B'ela») помещено в «Литературном наследстве», кн. 43–44, стр. 159.
В 1849 году арестованный по делу петрашевцев П. Я. Данилевский изложил учение Фурье в виде особой записки. Воспользуемся этим изложением, поскольку в нем мы имеем русский вариант этой системы и поскольку нам в данном случае нужна не столько ее практическая, социально — политическая сторона («фаланстеры»), сколько морально — психологическая.
Человек рожден для счастья — таков исходный пункт рассуждения; самую важную роль в вопросе человеческого счастья играют междучело- веческие отношения. «Для определения законов междучеловеческих отношений имеем мы два источника наблюдений: самого человека и те формы общежития, в которых находим мы его теперь и в которых показывает нам его история. Формы общежития доселе всегда изменялись и по сущности своей могут изменяться еще; природа же человека всегда оставалась постоянною и в своей сущности никак изменяться не может. Следовательно, дабы определить законы гармонического устройства междучеловеческих отношений, должно анализировать природу человека и по требованиям ее устроить ту средину (т. е. среду, —Б. Э.), в которой она должна проявляться». [490] Отсюда — вывод: анализ должен быть направлен прежде и больше всего на «деятельные способности» человека. Под «деятельными способностями» человека (разъясняет далее Н. Я. Данилевский) Фурье понимает «коренные стремления его духа и тела, приводящие в движение всё существо его», т. е. страсти: «Под именем страстей разумеют Фурье и все последователи его причины человеческой деятельности, а вовсе не те воспламенения, те разрушительные порывы чувства, которые, затемняя рассудок, побуждают человека употреблять все средства к их удовлетворению, — на языке Фурье это не страсти, а злоупотребление страстей (r'ecurrences passionnelles)… Эти дурные чувства являются в человеке или от действительного нарушения его интересов материальных или нравственных, или от чрезмерного развития одной из страстей в ущерб другим». [491]
490
Дело петрашевцев, т. II. Изд. АН СССР, М. —Л., 1941, стр. 293.
491
Там же, стр. 294, 297.
Данилевский не вполне точно и несколько смягченно излагает ту сторону этой теории страстей, котроая имела сугубое значение для литературы 30–х годов: вопрос о «возвращении страстей». Взгляды и проповеди Руссо и его последователей уже не удовлетворяют фурьеристов: дело не в бегстве от цивилизации назад в воображаемый «золотой век», а в борьбе; начинать нужно не с переделки человека, а с переустройства среды. Фурьеристы (Изальгье, Лавердан) считают, что нормальные страсти, составляющие природу человека, не могут быть вовсе задавлены: они возвращаются, но в уродливой, искаженной форме. «Уродливое, дисгармоническое в характере человека, в его поступках, в его поведении, на что обращают такое усиленное внимание романтики типа Гюго, Э. Сю, А. Дюма, и является для фурьеристов результатом этого возвращения, этого возмездия. Оно не коренится в „греховной“ природе человека, не связано с его „слабостями“, с его „убожеством“ и „ничтожностью“, как полагает Шатобриан. Уродливое в человеческом характере является для них внешним проявлением нормальных тяготении и стремлений человека, которые, будучи задержаны, заторможены, подавлены случайным и несправедливым расположением людей в классовом обществе, не могут найти себе нормального выхода. Злодеяния, убийства, преступления, всякие разрушительные акты, производимые героями романтических писателей, представляются фурьеристам особой формой бунта, особого рода реакцией на насилие и гнет, которым подвергается личность со стороны
492
Д. Обломиевский. Французский романтизм, стр. 348. Сходные в своей основе взгляды высказывались уже в трактате м — м де Сталь. «О влиянии страстей»: «Я исследую сначала те страны, где во все времена власть была деспотической… и я покажу, какое влияние на людей должно иметь постоянное подавление их естественных побуждений внешней силой, для которой они не могут найти ника- кого разумного оправдания» (Madame de Sta"el, Oeuvres compl`etes, t. III, Bruxelles, 1830, p. 14).
493
H. J. Hunt. Le Socialisme et le romantisme en France. Etude de la presse socialiste de 1830 `a 1848, Oxford, 1935, p. 141. В этой книге подробно освещен вопрос об отражении сен — симонизма и фурьеризма во французской литературе.
Такова идейная, смысловая основа многих произведений французской литературы 30–х годов, объединенных прозвищами «юной Франции» или «неистовой» словесности. В России несомненным и достаточно выразительным памятником этого движения можно считать, в сущности, только «Маскарад» Лермонтова (конечно, без принудительного четвертого акта). Замечательно, что как раз в 1836 году Изальгье (один из главных критиков в фурьеристском журнале «La Phalange») приветствовал романтическую драму за то, что в ней «ни одно действующее лицо не вызывает ни ненависти, ни насмешки» и что рядом с героем нет «обязательного антагониста прежних времен… Человек находится во враждебных отношениях только с социальной средой». [494] Лермонтовский «Маскарад» написан именно с этим намерением, так что Арбенин, несмотря на совершенное им жестокое преступление, вызывает (или, по замыслу автора, должен вызывать) сострадание едва ли пе более сильное (поскольку оно имеет не просто эмоциональный, но и мировоззрительный характер), чем его жертва. Недаром цензура подняла такой вой даже после того, как Лермонтов, по ее требованию, «прибавил» четвертый акт (с появлением Неизвестного и сумасшествием Арбенина). «Драматические ужасы, наконец, прекратились во Франции, — писал цензор Е. И. Ольдекоп, верно указывая адрес первоисточника, — так неужели их хотят ввести к нам?» (Л, V, 743).
494
Д. Обломиевский. Французский романтизм, стр. 354,
В «Герое нашего времени» этих «ужасов» нет, но характерно, что Лермонтов поселил Печорина на Кавказе, окружив особой, могучей природой и сделав его, как он сам говорит, «необходимым лицом пятого акта», когда он нужен для развязки «чужих драм» (Л, VI, 301).
Он — в непрерывном движении, и в каждом новом месте его ждет смертельная опасность. «Я приехал на перекладной тележке поздно ночью», — рассказывает Печорин в «Тамани» (249). Не прошло и суток, как он чуть не погиб от руки «ундины»: «Слава богу, поутру явилась возможность ехать, и я оставил Тамань» (260). Следующая повесть начинается словами: «Вчера я приехал в Пятигорск» (260); проходит месяц — и Печорин оказывается перед пистолетом Грушницкого. Судьба его оберегает («Пуля поцарапала мне колено»; 329), но письмо Веры заставляет Печорина вскочить на коня и гнать его во весь дух в Пятигорск. После этого он едет в Кисловодск, расстается с Мери — и через час курьерская тройка мчит его из Кисловодска. Далее Печорин — в крепости у Максима Максимыча («Бэла»), откуда он на две недели приезжает в казачью станицу — и чуть не гибнет от руки пьяного казака. А потом — Петербург, а потом — «Персия и дальше» (245), а потом — смерть по дороге из Персии. [495] Критика правого лагеря имела кое — какие основания удивиться такому беспокойному образу жизни и причислить Печорина к «миру мечтательному» (т. е. утопическому). За всем этим миром сердечных тревог и приключений чувствовались те «страсти», под которыми люди того времени понимали все «деятельные способности» человека. Недаром сам Печорин пришел к убеждению, что «страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии» (294).
495
Надо отметить, что слова Печорина: «Как только будет можно, отправлюсь, — только не в Европу, избави боже! — поеду в Америку, в Аравию, в Индию» (232) — характерны для последекабристских настроений. Д. В. Веневитинов писал в 1827 году: «Я еду в Персию. Это уже решено. Мне кажется, что там я найду силы для жизни и вдохновения» (Д. В. Веневитинов, Полное собрание сочинений, Изд. «Academia», М. —Л., 1934, стр. 344). В драме В. К. Кюхельбекера «Ижорский» герой говорит:
Игралище страстей, людей и рока, Я счастия в странах роскошного Востока Искал, в Аравии, в Иране золотом, Под небом Индии чудесной.(В. К. Кюхельбекер. Драматические произведения. Изд. «Советский писатель», Л., 1939, стр. 64).
Социально — утопические идеи были общеевропейской идеологической основой развернувшегося в художественной литературе XIX века «психологизма». Дело тут было не в психологическом анализе самом по себе (это занятие не для искусства, а для науки), а в той новой жизненной задаче, которая родилась в итоге общественных потрясений и военных катастроф. Человек стремится к счастью, т. е. к удовлетворению своих страстей, к «гармонии»: «Отнимем же все вековые предрассудки, страсти существуют в виде врожденных наклонностей, следовательно, нужно искать средства не подавить их, что невозможно, но употребить их на благо человека; а для этого разберем предварительно эти врожденные наклонности, страсти, определим и назовем их, одним словом — анализируем человека», [496] Так оказалось, что «история души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа…» (предисловие к «Журналу Печорина»; 249) — боевой лозунг, содержание которого вовсе не ограничивается интимной сферой. Недаром «Герой нашего времени» был сразу воспринят как острый общественно — политический роман.
496
Дело петрашевцев, т. II, стр. 352 (А. П. Беклемишев. О страстях и возможности сделать труд привлекательным).
Особенности русской жизни и истории придали этому художественному направлению сугубо напряженный моральный характер. Со всей силой это сказалось на творчестве Льва Толстого, на той «диалектике души», которую заметил и приветствовал Чернышевский в самых первых его произведениях. Начало этой «диалектики души» (как считал Чернышевский) было положено «Героем нашего времени».
Для осуществления поставленной Лермонтовым художественной задачи необходимо было решить важнейший для всей структуры романа вопрос: как будет показана читателю душевная жизнь («история души») героя — путем самораскрытия («исповедально») или при помощи чужого повествования? Каждая из этих форм (тем более при стремлении Лермонтова к естественным, правдоподобным мотивировкам) имела свои преимущества и свои недостатки. Первая форма, «исповедальная», открывала перед героем широкий простор для самоанализа и самозащиты или самооправдания, для иронии и критики или осуждения других, но замыкала окружающий мир пределами субъективного восприятия и при этом делала неопределенной позицию автора или заставляла смотреть на портрет героя как на его собственный автопортрет. Вторая форма вмещала любой внешний материал, любую «действительность» — кроме «истории души», которая могла бы быть обнаружена (и то очень частично) только при помощи ряда условных и наивных мотивировок (вроде подглядывания, подслушивания и т. д.), ослабляющих убедительность и разрушающих художественную иллюзию. Что касается третьей формы, при которой авторское повествование оказывается вне всяких мотивировок и произносится от лица всезнающего, как бы парящего над созданными им самим персонажами, то она пришла в литературу и укрепилась в ней позднее, когда роман вовсе оторвался от повести и сблизился с драмой, так что повествовательная часть превратилась в своего рода ремарки. Эта форма была для Лермонтова невозможна — тем более, что роман был задуман не в виде сплошного и последовательного повествования, а как цикл повестей. Кто же, в таком случае, будет их рассказчиком или рассказчиками? И как сделать, чтобы читатель получил представление о герое и из его собственных признаний («субъективно»), и со стороны («объективно»)?
Такие были или могли быть основные формальные (жанрово — стилистические) проблемы и предпосылки при работе над «Героем нашего времени». Рядом с ними, естественно, возникли проблемы иного рода, уже прямо связанные с сюжетом. Если роман будет составлен из отдельных повестей, значит жизнь героя и история его души будут даны не полно и не последовательно, а фрагментарно; а если так, то нет никакой нужды рассказывать о его прошлом (родители, детство и отрочество, юность и т. д.), как это было сделано, например, в «Княгине Лиговской», и тем более нет никакой необходимости кончать роман смертью героя или трогательным эпилогом, описывающим его благополучную старость в кругу семьи. Необходимо другое: чтобы каждый фрагмент был достаточно содержателен или выразителен, чтобы он открывал в герое те душевные конфликты и противоречия, которые надо показать как «болезни века», как «возвращения» искаженных средою страстей, как подавленную героику. Значит, надо показать героя в разных ситуациях — не только положительных, но и отрицательных, не только интимных, но и публичных. Иначе говоря, повести, образующие цикл, должны быть разными и по жанрам, и по составу действующих лиц.