История упадка и крушения Римской империи
Шрифт:
Система Диоклетиана породила другую очень важную невыгоду, которую даже теперь мы не можем оставить без внимания, а именно увеличение расходов на управление и вследствие этого увеличение налогов и угнетение народа. Вместо скромной домашней обстановки, в которой не было другой прислуги, кроме рабов и вольноотпущенных, но которой довольствовалось безыскусственное величие Августа и Траяна, были организованы в различных частях империи три или четыре великолепных двора, и столько же римских королей соперничали и друг с другом, и с персидским монархом из-за тщеславного превосходства в блеске и пышности. Число министров, должностных лиц, офицеров и низших служителей, наполнявших различные департаменты государственного управления, никогда еще не было так велико, а (если нам будет дозволено выразиться живописным языком одного современного писателя) "когда число тех, кто получает, стало превышать число тех, кто платит, провинции стали изнемогать под бременем налогов". С этого периода и вплоть до окончательного разрушения империи нетрудно проследить непрерывный ряд громких протестов и жалоб. Каждый писатель сообразно со своими убеждениями и со своим положением избирал предметом своих сатирических нападок или Диоклетиана, или Константина, или Валента, или Феодосия; но все они единогласно отзывались о бремени государственных налогов и в особенности о податях, поземельной и подушной, как о невыносимом и постоянно возраставшем бедствии, составлявшем отличительную особенность их времени. Когда беспристрастный историк, обязанный извлекать истину как из сатир, так и из панегириков, прислушивается к этим единогласным мнениям, он готов признать одинаково достойными порицания всех государей, на которых нападают те писатели, и готов приписать их вымогательства
На двадцать первом году своего царствования Диоклетиан привел в исполнение свое намерение отречься от престола, — поступок, которого можно бы было ожидать скорее от старшего или от младшего Антонина, нежели от такого государя, который никогда не руководствовался поучениями философии ни в том, как он достиг верховной власти, ни в том, как он ею пользовался. Диоклетиану принадлежит та честь, что он дал всему миру первый пример отречения, который не часто находил подражателей между монархами позднейших времен. Впрочем, нашему уму натурально представляется по этому поводу сравнение с Карлом V не потому только, что красноречие одного из новейших писателей сделало это имя столь хорошо знакомым английскому читателю, но потому, что мы примечаем поразительное сходство между характерами двух императоров, политические дарования которых были выше их военного гения и отличительные достоинства которых были не столько даром природы, сколько плодом искусства. Отречение Карла V, как кажется, было вызвано превратностями фортуны: неудача в проведении в жизнь его любимых планов побудила его отказаться от власти, которую он находил неудовлетворительной для своего честолюбия. Напротив того, царствование Диоклетиана ознаменовалось непрерывным рядом успешных предприятий, и он стал серьезно помышлять об отречении от престола, как кажется, лишь после того, как он восторжествовал над всеми своими врагами и привел в исполнение все свои предначертания. Ни Карл V, ни Диоклетиан еще не достигли глубокой старости, когда отказались от верховной власти, так как первому из них было только пятьдесят пять лет, а второму не более пятидесяти девяти; но их деятельная жизнь, их войны, путешествия, государственные заботы и деловые занятия расстроили их здоровье, и они преждевременно познакомились с недугами старческой дряхлости.
Несмотря на суровость очень холодной и дождливой зимы, Диоклетиан покинул Италию вскоре после церемонии своего триумфа и направился на Восток через иллирийские провинции. От дурной погоды и от усталости он впал в изнурительную болезнь, и, несмотря на то что он делал лишь небольшие переезды и что его постоянно несли в закрытых носилках, когда он достиг в конце лета Никомедии, его нездоровье сделалось весьма серьезным и опасным. В течение всей зимы он не выходил из своего дворца; его опасное положение внушало общее и непритворное участие; но народ мог узнавать о происходивших в его здоровье переменах лишь по тем выражениям радости или отчаяния, которые он читал на лицах придворных. В течение некоторого времени упорно держался слух о его смерти, и многие думали, что ее скрывают с целью предотвратить беспорядки, которые могли бы возникнуть в отсутствие Цезаря Галерия. Впрочем, в день 1 марта Диоклетиан показал себя народу, но таким бледным и истощенным, что его с трудом могли бы узнать даже те, кому была хорошо знакома его наружность. Наконец, пора было положить конец тяжелой борьбе, которую он выносил более года, разделяя свое время между заботами о своем здоровье и исполнением своего долга; здоровье требовало ухода и покоя, а чувство долга заставляло его руководить, превозмогая физические страдания, управлением великой империей. Поэтому он решился провести остаток своих дней в почетном покое, сделать свою славу недосягаемой для превратностей фортуны и предоставить мировую сцену действия своим более молодым и более бодрым соправителям.
Церемония отречения совершилась на обширной равнине почти в трех милях от Никомедии. Император взошел на высокий трон и в речи, полной здравого смысла и достоинства, объявил о своем решении и народу, и солдатам, собравшимся по этому чрезвычайному случаю. Лишь только он сложил с себя пурпуровую мантию, он удалился от взоров толпы и, проехав через город в закрытом экипаже, немедленно отправился в Далмацию на свою родину, которую он избрал местом своей уединенной жизни. В тот же день, то есть 1 мая, Максимиан во исполнение предварительного уговора отказался от императорского достоинства в Милане. Еще в Риме, среди пышности своего триумфа, Диоклетиан помышлял об отречении от верховной власти. Он уже в ту пору позаботился о том, чтобы не встретить противодействия со стороны Максимиана: по его настоянию, Максимиан дал ему или общее обещание подчинять свои действия воле своего благодетеля, или специальное обещание отказаться от престола, как только Диоклетиан этого потребует или подаст ему пример. Хотя это обязательство было подтверждено торжественной клятвой перед алтарем Юпитера Капитолийского, оно едва ли могло служить серьезным стеснением для высокомерного Максимиана, который страстно любил власть и который не искал ни покоя в этой жизни, ни славы в будущей. Но он, хотя и неохотно, подчинился влиянию, которое имел на него более благоразумный сотоварищ, и немедленно вслед за отречением Диоклетиана удалился в одну виллу в Лукании, где он при своей неусидчивости, конечно, не мог найти прочного спокойствия.
Диоклетиан, возвысившийся из своего рабского происхождения до престола, провел последние девять лет своей жизни частным человеком. Рассудок внушил ему намерение отказаться от власти, и он не раскаивался в этом, живя в уединении и пользуясь уважением тех монархов, которым он передал всемирное владычество. Редко случается, чтобы человек, в течение долгого времени употреблявший свои умственные способности на занятие государственными делами, был способен оставаться наедине с самим собой; отсутствие занятий обыкновенно является главной причиной его сожалений об утраченной власти. Занятия литературой или делами благочестия, доставляющие столько ресурсов в уединенной жизни, не могли иметь привлекательности для Диоклетиана; но он сохранил или, по меньшей мере, снова почувствовал расположение к самым невинным и самым естественным удовольствиям: его часы досуга были достаточно заняты строительством, разведением растений и садоводством. Его ответ Максимиану заслуживает той славы, которую он приобрел. Этот неугомонный старик упрашивал его снова взять в свои руки бразды правления и облечься в пурпуровую мантию. Он отверг это предложение с улыбкой соболезнования и спокойно прибавил, что если бы он мог показать
Максимиану капусту, посаженную его собственными руками в Салоне, его перестали бы упрашивать отказаться от наслаждения счастьем для того, чтобы гоняться за властью. В беседах с друзьями он нередко сознавался, что из всех искусств самое трудное искусство царствовать, и он обыкновенно выражался об этом любимом предмете разговоров с таким жаром, который может проистекать только из опытности. Как часто случается (говаривал он), личные интересы четырех или пяти министров побуждают их войти между собой в соглашение, чтобы обманывать своего государя! Будучи отделен от всего человеческого рода своим высоким положением, он не в состоянии узнать правду; он может видеть только их глазами и он ничего не слышит, кроме того, что они сообщают ему в искаженном виде. Он поручает самые высшие должности людям порочным и неспособным и удаляет самых добродетельных и самых достойных между своими подданными. Путем таких низких ухищрений (прибавлял Диоклетиан) самые лучшие и самые мудрые монархи делаются орудиями продажной безнравственности своих царедворцев. Верное понятие об истинном величии и уверенность в бессмертной славе увеличивают в наших глазах привлекательность уединения; но римский император играл такую важную роль в мире, что он мог без всякой помехи наслаждаться комфортом и спокойствием частной жизни. Он не мог не знать, какие смуты волновали империю после его отречения, и не мог оставаться равнодушным к их последствиям. Опасения, заботы и неприятности нередко нарушали его спокойную жизнь в Салоне. Он был глубоко оскорблен в своих сердечных привязанностях или, по меньшей мере,
Хотя Константин, по легко понятному мотиву, отзывается о дворце Диоклетиана с презрением, однако один из его преемников, видевший этот дворец в заброшенном состоянии, говорит с восторгом о его великолепии. Это здание занимало пространство в девять или десять английских акров. Его форма была четырехугольной и по его бокам возвышалось шестнадцать башен. Две его стороны имели почти по шестьсот футов в длину, а другие две — почти по семисот футов. Все здание было выстроено из превосходного плитняка, который добывался в соседних каменоломнях близ Трау, или Трагуция, и немногим уступал мрамору. Четыре улицы, пересекавшие одна другую под прямыми углами, разделяли различные части этого огромного здания, а перед входом в главные апартаменты был великолепный подъезд, который до сих пор носит название Золотых ворот. Лестница вела в peristylium (перистиль. — Ред.) из гранитных колонн; по одну сторону от него находился четырехугольный храм Эскулапа, а по другую восьмиугольный храм Юпитера. В последнем из этих богов Диоклетиан чтил виновника своей счастливой судьбы, а в первом — охранителя своего здоровья. Применяя к уцелевшим остаткам дворца архитектурные правила, преподанные Витрувием, мы приходим к убеждению, что различные его части, как-то: бани, спальня, атриум, базилика, залы, кизикский, коринфский и египетский, — были описаны с достаточной точностью или, по меньшей мере, с достаточным правдоподобием. Их формы были разнообразны, их размеры правильны, но в них поражают нас два недостатка, с которыми не могут примиряться наши новейшие понятия об изяществе вкуса и удобствах. В этих великолепных апартаментах не было ни оконных рам, ни печей. Они освещались сверху (так как дворец, как кажется, был выстроен только в один этаж) и нагревались трубами, проведенными вдоль стен. Ряд главных апартаментов замыкался с юго-западной стороны портиком, который имел пятьсот семнадцать футов в длину и, должно быть, служил чрезвычайно приятным местом для прогулок, когда к наслаждению открывавшимся оттуда видом присоединялось наслаждение произведениями живописи и скульптуры.
Если бы это великолепное здание было воздвигнуто в какой-нибудь безлюдной местности, оно, может быть, пострадало бы от руки времени, но, вероятно, не сделалось бы жертвой хищнической предприимчивости человека. Из его развалин возникли деревня Аспалаф и много времени спустя после того провинциальный город Спалатро. Золотые ворота ведут теперь к рыночной площади. Иоанн Креститель присвоил себе почести, которые прежде воздавались Эскулапу, а храм Юпитера обращен под покровительством Пресвятой Девы в кафедральный собор. Этими подробностями о дворце Диоклетиана мы более всего обязаны одному современному нам английскому художнику, который из похвальной любознательности проник внутрь Далмации. Но мы имеем некоторые основания подозревать, что изящество его рисунков и гравюр преувеличило красоты тех предметов, которые он желал изобразить. Один из позднейших и весьма здравомыслящих путешественников уверяет нас, что громадные развалины в Спалатро свидетельствуют столько же об упадке искусства, сколько о величии Римской империи во времена Диоклетиана. Если в действительности таково было низкое состояние архитектуры, то мы естественно должны полагать, что живопись и скульптура находились еще в более сильном упадке. Произведения архитектуры подчиняются немногим общим и даже механическим правилам. Но скульптура и в особенности живопись задаются целью изображать не только формы, существующие в природе, но также характеры и страсти человеческой души. В этих высоких искусствах ловкость руки не принесет большой пользы, если эта рука не будет воодушевляться фантазией и если ею не будут руководить самый изящный вкус и наблюдательность.
Почти нет надобности доказывать, что внутренние раздоры и своеволие солдат, вторжения варваров и усиление деспотизма были весьма неблагоприятны для гения и даже для знания. Ряд иллирийских монархов восстановили империю, но не восстановили наук. Их военное образование не было рассчитано на то, чтобы внушать им любовь к литературе, и даже столь деятельный и столь способный к деловым занятиям ум Диоклетиана был совершенно лишен всяких научных или философских познаний. Профессии юристов и докторов удовлетворяют такой общей потребности и доставляют такие верные выгоды, что всегда будут привлекать к себе значительное число людей, обладающих в известной мере и способностями, и знанием; но в описываемый нами период времени ни в одной из этих сфер деятельности не появилось ни одного знаменитого специалиста. Голос поэзии умолк. История превратилась в сухие и бессмысленные перечни событий, не представлявшие ничего ни интересного, ни поучительного. Вялое и приторное красноречие все еще состояло на жалованье у императоров, поощрявших только те искусства, которые содействовали удовлетворению их высокомерия или поддержанию их власти.
Однако этот век упадка знаний и упадка человеческого рода ознаменовался возникновением и успешным распространением неоплатоников. Александрийская школа заставила умолкнуть школы афинские, и древние секты стали под знамя более модных наставников, привлекавших к своей системе новизной своего метода и строгостью своих нравов. Некоторые из этих наставников, как, например Аммоний, Плотин, Амелий и Порфирий, были одарены глубиной мысли и необыкновенным прилежанием, но так как они неправильно понимали настоящую цель философии, то их труды способствовали не столько усовершенствованию, сколько извращению человеческого разума. Неоплатоники пренебрегали и нравственными, и естественными, и математическими науками, то есть всеми теми познаниями, которые применимы к нашему положению и к нашим способностям; а между тем они истощали свои силы в спорах о метафизике, касавшихся лишь формы выражения, пытались проникнуть в тайны невидимого мира, старались примирить Аристотеля с Платоном в таких вопросах, о которых оба эти философа имели так же мало понятия, как и все остальное человечество. В то время как они тратили свой рассудок на такие глубокие, но химерические размышления, их ум увлекался иллюзиями фантазии. Они воображали, что обладают искусством освобождать душу из ее темной тюрьмы; они уверяли, что находятся в близких сношениях с демонами и духами, и таким образом превращали путем весьма своеобразного переворота изучение философии в изучение магии. Древние мудрецы осмеивали народные суеверия, а ученики Плотина и Порфирия, прикрыв сумасбродство этих суеверий легким покровом аллегорий, сделались самыми усердными их защитниками. Так как они сходились с христианами в некоторых таинственных пунктах их веры, то они напали на все остальные части их богословской системы с такой же яростью, с какой обыкновенно ведутся междоусобные войны. Неоплатоники едва ли имеют право на то, чтобы им уделяли какое-либо место в истории человеческих знаний, но в истории церкви о них придется упоминать очень часто.